Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Какими мы были простаками, как легко было купить наше доверие! И как я рада, что обычная советская опасливость не стала барьером в наших взаимоотношениях с людьми.
Казалось, мы нашли с Бальбуровым общий язык. Но какие мы были разные! Годы «Оттепели» были отмечены шумной, нервной деятельностью немолодых людей тридцатилетнего возраста, занятых передачей «самиздата» и новостей, услышанных по радио «Свобода». Все у нас вызывало повышенную реакцию: Солженицына мы принимали безоговорочно, к Кочетову и Софронову относились с демонстративным презрением, к Пастернаку с обожанием, к суду над Синявском и Даниэлем с возмущением, к бегству Светланы Аллилуевой с энтузиазмом. Хладнокровия не было.
Бальбуров отличался
«Возможно», «очевидно», «кажется»… Отрывки из книги о сдаче и гибели советского интеллигента сильно нарушали созданное им равновесие. Зачем он к нам приехал?
За столом Бальбуров почти не пил. Водке предпочел бокал красного вина. Со мной, вопреки моим глупым опасениям, разговаривал как с равной. Сидел прямо. Узкие глаза прикрыты приспущенными веками. Из-за слишком короткой шеи ему приходилось поднимать подбородок, чтобы лучше видеть собеседника. Это придавало ему надменный вид. Как бы откровенен он ни был, вы чувствовали, что за этим есть еще что-то, чего он вам не открыл и, может быть, никогда не откроет. О рукописи Аркадия не было сказано ни одного слова. «Скрытый буддист, — шепнул мне Натан, — я встречал таких». Я так и не знаю, кем был Бальбуров в действительности, но тогда мне казалось, что подобие Будды сидит за нашим столом.
В первом номере журнала в 1968 году была напечатана первая треть главы «Поэт и толстяк», о самой значительной вещи Олеши «Зависть». Классическую формулу российской литературы — «поэт и чернь» — Белинков перенес на советскую почву. Он даже немного польстил Олеше и, воспользовавшись его противоречивым отношением к своим героям, приписал ему некую политическую прозорливость: будто бы в Бабичеве можно узреть предупреждение об опасности перерождения революции в авторитарное государство, а в Кавалерове — одного из первых затравленных и оклеветанных поэтов, которому не дали выполнить его высокое назначение. Ох как пришелся по душе оппозиционному читателю 60-х годов такой подход к делу! Видеть между строк у нас тогда умели.
На самом же деле Белинков считал, что сдача писателя началась тогда, когда тот «со всеми сообща и наравне с правопорядком» заставил себя увидеть в Кавалерове завистливое ничтожество и в Бабичеве положительного героя, побывавшего до революции на каторге. (В лагерных вещах Белинкова у власти тоже стоят каторжане. Вот какие бывают совпадения!)
Далекий сибирский журнал приобрел известность. Через час после поступления в продажу его уже нельзя было достать ни в одном киоске, и распространение журнала из книготорговой системы перешло в «самиздат». Еще бы! В том же номере была напечатана еще и «Улитка на склоне» братьев Стругацких.
Говорили: Улан-удэ? Нэважно гдэ!
Аркадий любил обсуждать свои замыслы, проверять отдельные куски на слух. О рукописи заговорили. Наши многочисленные знакомые останавливали меня на улице, или в издательстве, или в библиотеке, брали за локоток в гостях: «Слушай, устрой почитать… Понимаешь, я сейчас книгу пишу…» Аркадий приглашал домой, давал почитать. В результате появилась оценка рукописи за границей: «…мне довелось прочесть машинописную рукопись размером свыше 900 страниц Аркадия Белинкова… Это — эссе о падении русской интеллигенции после революции, нечто
91
Ripellino A. M. I topi del regime // L’Espresso. 1967. 18 giugno.
Долгое беспросветное хождение рукописи по мукам закончилось в 76-м году на Западе (первое издание) и в 97-м в Москве (второе издание).
Чем были заполнены эти годы?
Внутреннюю рецензию, задавшую тон взаимоотношениям издательства и автора, поставил редакции Л. Славин, писатель того же поколения, что Олеша и Шкловский. По воспоминаниям ознакомившегося с нею человека, она оказалась «уничтожающей наотмашь. Ядовито-остроумная, насыщенная умом и чувством, эта маленькая статья по виртуозности разящих замечаний казалась сочиненной молодым и яростным полемистом, а не тем усталым, сильно выцветшим и поэтому вяло снисходительным стариком, каким был наш любимый хозяин. Впервые в жизни обнаружил я, что замечательные люди могут быть враждебны друг другу, и для убийства книг и мыслей совсем необязательно участие заведомых мерзавцев. А чуть позже понял я, что самого себя и свою судьбу защищал этот сильно траченный эпохой старый человек, так некогда блестяще начинавший, столько обещавший и не смогший… А потому и неслучайны были даже молодые и яростные интонации отповеди: прожитые годы встали на защиту памяти о себе» [92] .
92
Губерман И. Пожилые записки. М., 1995. С. 242–243.
Директор издательства совестливый Караганов, связанный в своих действиях лагерной судьбой и блестящим вхождением в литературу подвластного ему автора, даже приезжал к нам домой, чтобы склонить Аркадия к уступкам. Этот визит тоже кончился защитой собственной памяти: «Аркадий Викторович, если я подпишу Вашу книгу в печать, — взмолился директор, — значит, я признаю, что всю свою жизнь прожил зря!»
Аркадий воображал, что между ним, свободным художником, и советским издательством идет борьба на равных. Но его просто брали измором.
Делали вид, что надо «приспособить рукопись к профилю издательства»: следовало остановиться на театре и кинематографе Олеши. Автор не намеревался этого делать, но увлекся и увеличил объем и без того внушительной рукописи на 200 страниц.
Вынуждали к переделкам в пределах написанного — «Мало Олеши». Рукопись опять распухала.
Композиция книги нарушалась. Стало — «Мало „Толстяков“». Объем увеличился еще на 76 страниц.
Сменяли редакторов. Каждый правил текст применительно к меняющимся внешним обстоятельствам.
Когда количество переписанных страниц превысило договорный объем более чем в два раза, термометр пополз вниз. Теперь рукопись надлежало сокращать.
Автор между тем постепенно превращался в инвалида второй группы — почти как в лагере. Врачи предписывали ему постельный режим. Издательские служащие, подобно медицинским работникам, все чаще приезжали к нему на дом.
Редактором рукописи на ее последнем и самом длительном этапе хождения по терниям стал Валентин Маликов. Нам казалось, что он является непосредственным и неукоснительным исполнителем требований издательства. Или, может быть…