Расщепление ядра
Шрифт:
Ким Приматов несколько состарился, похудел еще больше, чем был в молодости, блестяще говорил на четырех иностранных языках, поумнел, посерьезнел, заматерел. Был он, тем не менее, сухожил, моложав, силен.
СССР тем временем тяжело скончался, с треском развалившись на многие неравные части. Ким Приматов вернулся домой и получил новое российское гражданство.
Однако деньги уже подошли к концу.
Ему с трудом хватило средств купить на окраине Москвы однокомнатную квартирку с низкими, пыльными потолками и с ободранным полом из блеклого линолеума. Он впервые женился, когда ему было уже чуть за пятьдесят, на юной горлопанке и наркоманке из хулиганской певческой группы, самоуверенно считавшей себя лидером московского рока. Кожаные косухи, цепи, заклепки, дребезжащие гитары, басы, ударники, банданы на лысых и косматых головах, нескончаемое сквернословие, разнузданный секс, наркотики, крепкое
Ким первые полгода простучал на тамтаме, вывезенном им из перуанской группы в Мюнхене. У них с примой-наркоманкой появился сын. Потом развод и новый брак, на литературном редакторе того же толстого журнала, из-за которого началась когда-то его многолетняя одиссея. Там появилось еще двое детей, близнецов-девчонок. Опять развод и опять брак. Последней и нынешней его супругой стала безработная революционерка менее чем средних лет, с помощью которой он еще задолго до развода с редакторшей, создал партию левых радикалов-троцкистов. Все же покойный дед его был истинным троцкистом, а не придуманным гепеушными следователями, как это чаще всего случалось в те годы! Ким всегда помнил, кем был его дед, и историю троцкизма знал куда лучше многих дипломированных исследователей.
К тому времени Ким уже был весьма немолод и о позднем браке своем говорил, что брак есть образ жизни, а любовь – лишь ее воображаемый рисунок.
Однажды он, лукаво усмехаясь, выразился так:
– Единственное что остается после чувства влюбленности в юную даму у пожилого разумного человека, это чувство юмора, а у дурака – отчаяние.
Его вновь арестовали за организацию откровенно экстремистского сообщества молодых хулиганов и нелегальных студенческих групп, занятых распространением листовок с призывами к бунту. Он получил три года общего режима.
За это время, с момента своего возвращения, Ким Приматов издал еще две новые книги и переиздал огромными тиражами старые. Большая часть из них были, скорее, политическими памфлетами, хотя и весьма талантливыми, образными. Его винили в том, что в сюжетах слишком много физиологии, даже грязного разврата и извращенчества. Он же считал это даже не столько отражением жизни, сколько, своего рода, протестом по отношению к ханжеской буржуазной морали и к истинному упадничеству нравов власть предержащих.
– Цинизм, – как-то изрёк он прилюдно, – отвратителен не тем, что он в действительности содержит в себе, потому что чаще всего он отражает саму жизнь, а тем, что его подленько покрывают жирным ханжеским слоем либеральной добропорядочности, а сами тайком вталкивают его в доверчивых людей, как член насильника во влагалище девственницы. Я сдираю с задыхающегося естества цинизма ваши безвкусные лаки и краски, смываю ваш отвратительный желтый жир и дарую ему волю, давая воздуха и первозданной свежести. Он свободно дышит и родит то, что может дать лишь щедрая истина, его мать, и с той минуты он уже не цинизм, не разврат, не извращенчество, а сама жизнь во всей ее живородящей мощи. Литература сильна не лицемерной краской стыда, а наглым бесстыдством человеческого бытия, сбрасывающим с себя прогнившие покрывала лжи, коварства, костного аскетизма и ветхих патриархальных философий. А вы говорите – физиология. Да, физиология! А что, господа-товарищи, есть ли в живом мире что-нибудь важнее ее? Называете ее цинизмом? А вы зовите ее жизнью! Так проще и понятнее, так честнее! Хотя, что это я тут распинаюсь, дурачина! Чести для вас также нет, а та, что есть, покрыта такой же ветошью, как и то, что вы зовете цинизмом. Так что плевать я хотел на ваш бутафорский, мещанский, фальшивый стыд! Вот вам все вечные человеческие страсти, начиная от дичайшего каннибализма и заканчивая жарким групповым коитусом! Всё называю своими именами, всё, что чувствую и желаю сам. Не нравится? Не жрите! Это мое откровенное совокупление с вашим вероломным обществом, это – соитие, в котором я всегда сверху, как естественная сила, а вы подо мной, как беспомощная продажная девка, которую я отымею и не заплачу ни копейки.
По трем его вещам поставили пьесы в двух московских и в одном питерском театрах. Народ на них валил шумной, веселой толпой – там была и политика, и беззастенчивая эротика, и шутовская издевка над властью, и высокомерное презрение к нравственным общественным установкам, и лютая ненависть к мелкому буржуа. То были красочные буффонады наподобие тех, что одно время ставились на сцене Театра на Таганке. Только делались они теперь быстрее, аляповатей, с демонстративной пошлостью, с нахальным вызовом общепринятой морали и традиционным вкусам. Ким на открытых генеральных прогонах (больше он на свои пьесы не ходил) с самодовольной усмешкой ощупывал
– Вкус надо воспитывать, а грамоту постигать, – сказал он как-то в одном коротком интервью телевизионной юной дурехе, буквально атаковавшей его при выходе из питерского театра после прогона, – С вульгарностью и пошлостью всё проще. Они приобретаются сами, если не особенно заботиться об образовании и не иметь ничего более или менее подходящего для сравнений.
– Но ведь это вы сочинили…! – округлились глаза девушки.
– Разумеется. А поставил не я.
– Они что же, своего добавили, вопреки…вопреки вашим идеалам?
– Добавили, добавили…, – отмахнулся Ким, высокомерно ухмыльнувшись и делая решительный шаг в сторону, из-под объектива камеры, – Время добавило, а толпа приняла. Она еще не то примет, милочка!
…Приматов отбыл только год, а на два оставшихся его вытолкнули под негласный надзор в сибирский городок, в котором он и сошелся с Даниилом Любавиным.
Жизнь обоих с этого времени приобрела особый смысл.
Ссылка
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь – это вредная бессмыслица, приспевшая к нам от старого, по сути, либерального европейского еврея и его буржуазного германского дружка, – говорил на полуподпольных вечерниках в сибирском городке писатель Ким Приматов, живший здесь в полном одиночестве, – Вся мощь протеста не в соединении, не в объединении, а как раз в его формальной разобщенности, или, если хотите, в национальной замкнутости, но столь естественной и столь схожей друг с другом по жизненно важным интересам, что не требуются ни сплачивающие политические организации, ни международные связи, ни даже свои средства информации. Это как единство зверья: ему не нужны общие установки, потому что вся связующая суть в его природе. Национальный признак любого политического движения и есть гарант его успеха, потому что он объединяет не классовые группы, а, по существу, почти кровных родственников, говорящих на одном и том же языке и исповедующих одни и те же ценности. Даже если они не единоверцы, даже, если у них языки различаются, земля-то под ногами одна и кровь уже давно общая. И так каждая национальная группа, объединенная государством, естественным образом связана с другой такой же группой, потому что у них сродные, как у близнецов, проблемы, те же заботы и даже те же принципиальные, а не назначенные, враги. Глобализм – это как раз и есть объединение истинных врагов всех без исключения наций, подлейший интернациональный опиум либералов. Победить сих смертных врагов возможно только замкнув государства и провозгласив национализм, а, в некоторых важных случаях, и шовинизм, самодостаточной идеей. Даже если эти национальные государства будут пребывать друг с другом в состоянии войны, их противоречия не столь неразрешимы, как взаимная враждебность, с одной стороны, наций, а с другой – либералов-интернационалистов со всей их беспомощной болтовней о правах человека, о культурном единстве человечества и о прочей чепухе. У народов есть лишь два врага, с которыми следует бороться до последнего дыхания: либералы, развращающие человечество лживыми сказками о равенстве и свободе, за которыми в действительности стоят лишь грабительские интересы мировой буржуазии и его омерзительное величество Доллар, и национальные полицейские силы, как и спецслужбы, общим принципом существования и, более того, единственной целью которых является запредельное обогащение высших державных вельмож и способствующий этому государственный террор.
Писатель снимал угол у того самого состарившегося неуёмного хулигана Прошки, которого когда-то порезал Даниил Любавин.
Однажды Приматов вырвал из рук лысого, как бильярдный шар, почти беззубого пьяницы Прохора Карелова початую бутылку водки и разбил ее о его голову. Крови было много. Карелов хрипел и хватал ртом воздух, а Приматов стягивал ему полотенцем голову и приговаривал, что любой стакан спиртного есть горючее для безжалостной броневой машины, как старой, так и новой буржуазии. Она, дескать, раздавит каждого, а для этого ей нужна энергия. Часть энергии буржуазия черпает из банков, переваривая гигантские денежные массы, а другую часть – из водки, которой щедро поит пролетариев и всякого рода несчастных, узколобых дураков.
– У тебя есть друзья? – спокойно спросил Ким бледного, как смерть, и замурзанного собственной кровью Прошку.
Карелов неожиданно для себя самого назвал Любавина, которого не то что не считал другом, а страшно боялся с того самого момента, когда тот его порезал в короткой драке, еще в юности.
– Пьет, как ты? – презрительно прищурился Ким.
– Не-е.… Не как я. Немного, малость то есть… Он этот, десантник… Он меня зарезать хотел.
– Промахнулся? Десантник-то? – криво усмехнулся Приматов.