Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
Хотя, казалось бы, какая разница?
Два дня назад еще стоял промозглый осенний туман, и вдруг выпал снег, началась сильная метель — пришла русская зима. Для меня вторая уже. Сегодня очень холодно.
В аптеке работы хватает, но ходят слухи, что нас, тыловиков, переведут в строй, хотя у медиков забот по горло. Это мне сказал Альберт Кронер. Он хороший хирург и хороший парень. Передайте Марии Раух, пусть чаще ему пишет, не то пожалуемся в Союз [4] ,
4
Имеется в виду «Союз немецких девушек» — одна из молодежных фашистских организаций.
Только бы скорей миновала зима, а там, даст бог, все наладится. Вы спрашиваете: какая она, Волга? Большая, широкая, а вода, как в Шпрее. А нам нужно туда, за Волгу!
Да хранит вас бог!
Ваш сын и брат Конрад Биллингер».
«22 ноября.
Наши жмут немцев под Сталинградом. А я валяюсь в госпитале. Уже целую неделю. Еще по дороге узнали: едем в Казахстан. Не был никогда. Городок наз. Кара-Курган. Госпиталь в бывшей школе. Палата большая, коек двадцать. Залита солнцем. Все — бело: от простыней, нательных рубах, бинтов. Моя койка у стены, под окном. Знакомых никого, кроме тех, с кем был в одном вагоне. Нога болит, кость ломит. Отсыпаюсь и слушаю радио. Читать нечего, да и не хочется. Сколько же прокантуюсь здесь?.. Возле меня все время вертится какой-то стриженый.
День истек быстро. Стемнело как-то торопливо. Свет долго не зажигают, писать трудно. Палата затихла, погрузилась в тоскливую пору сумерек. В этот короткий промежуток между ужином и сном одолевают раздумья, и раны начинают болеть сильнее…»
Уже после войны, в 1947-м, я опять побывал в этом городке, все еще пытаясь разыскать следы Лены, хотя письмо из НКПС вроде и подвело под всем черту…
Но сначала была осень 1942-го.
В Кара-Курган поезд прибыл ночью. Нас долго держали на запасных путях. Сквозь дрему я слышал голоса за стеной, хлопали крышки букс, отзванивал молоток, простукивавший тормозные колодки, шуршали шаги, в чьих-то руках раскачивался фонарик, и свет его, удаляясь, метался по окнам темного вагона. Кто-то крикнул:
— Что за поезд?
— Санитарный с фронта. Раненые. Будем подавать на первый под выгрузку.
Многие проснулись. Одни просили пить, другие — свернуть цигарку, третьи — судно.
В соседнем купе моряк без одной ноги кричал:
— Сестра, а сестра… морфию дай! Слышь, морфию, говорю. Болит, спасу нет… Оглохла, что ли?!.
Моряк еще долго ворчал и матерился. Потом началась выгрузка.
Было холодно. С гор тянуло ледниковым дыханием. На площади перед маленьким глинобитным вокзальчиком выстроились санитарные машины и грузовики.
То ли от стужи, то ли от того, что почти не спал, знобило. Я лежал на носилках под шинелью. Светлевшее небо еще было исколото белыми морозными звездами. Носилки стояли на булыжнике, пахло навозом, мочой, бензином и пылью. Санитары покуривали,
Кто-то на соседних носилках спросил:
— Что это так смердит?
— От нас от всех, — ответили ему.
— Дурень, я серьезно.
— Жом. Вон телеги стоят груженые.
— Что за жом?
— Отработка от сахарной свеклы. С завода. Жом и патока. Слыхал про такое?
— Значит, и спирток должен быть, — откликнулся кто-то третий.
— Ишь, резвый! Спирток ему нужен, доходяге…
Сперва загрохотали по булыжнику телеги, похожие на корыта с высокими бортами. За ними тянулся мокрый след — жижа вытекала в щели. Затем поехали и мы…
В палате было тепло. Я прикрыл глаза. Угрелся. Озноб уходил из меня, и я погружался в какой-то ватный покой, за обморочную пелену, временами возвращаясь в явь, и тогда слышал обрывки фраз троих людей в белых халатах, стоявших в изголовье:
— Голень… Осколочное… Дважды скоблили…
— Где температурный лист?..
— На боли не жалуется?
Я понимал: обо мне. Я не жаловался на боль, уже отупел от нее, она была постоянно при мне, точно приросла. Только попросил привычно:
— Мне бы перевязку.
— Сделаем, милый, обязательно сделаем, — женский голос…
Они ушли…
Начиналась моя госпитальная жизнь.
Очнулся я от прикосновения чьей-то торопливой руки.
— Градусничек возьми, младший лейтенант, — передо мной в стершемся синем байковом халате, в кальсонах и ботинках на босу ногу стоял стриженный наголо паренек.
— Ты кто? — спросил я.
— Из выздоравливающих. Помогаю вот сестричкам, — улыбнулся щербатым, вроде как беззубым ртом и отошел к другим.
Я не слышал, кто и когда заботливо разложил мои вещи на тумбочке: трофейный складной прибор вилка — ложка — нож, химический тонкий карандашик, общая тетрадь — мой дневник, начатый еще в школе. Опущенный в белую эмалированную кружку, чтоб было громче, щебетал наушник…
В обед Стриженый паренек появился опять: на деревянном подносе разносил пайки хлеба и компот из урюка. Подсел.
— Перевязку сделали? — спросил. — Ну, как?
— Живой.
— Это главное, — расплющил он щербатый рот, зубы у него искрошены, от этого улыбка — детская, жалобная.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Шурка.
— А зубы кто выбил?
— Связист я. В спешке не всегда плоскогубцы или там нож под рукой. А еще если немецкий кабель попадется, — попробуй, сгрызи оплетку — камень! Да еще срастить надо, сжать понадежней. Чем, как не зубами? А сталь пружинистая.
— Дали, значит, тебе фрицы по зубам?
— Однако и у них звон в ушах пошел. Слушал небось, как под Сталинградом, — кивнул он на наушник в кружке. — Ладно, пойду я. Ты, ежели чего надо будет, скажи. Заскучаешь, в домино захочешь или в шашки-поддавки, тоже сгонять можем…
— Ты кто по званию, Шурка?
— Рядовой, кто же еще?!
— Я ведь младший лейтенант, что ж ты меня на «ты» все время? — схитрил я.
— Дак тут мы все голые. А там — другое дело, — серьезно ответил он. — Обиделся, что ли?