Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Безумная фраза, и едва она у меня вырвалась, как тут же показалась самым мрачным, что только могло со мной произойти, трусливым движением, заставившим меня подменить страшное привычным и, из желания обуздать неизвестное, уже известным. И однако, мог ли я отвергнуть подобный свет? не стал ли я на какой-то миг для этого отсутствия интимно своим, столь к нему близким, что увидеть его означало бы разорвать эту интимную близость? Но вот фраза… Мы, конечно же, выслушали ее оба, и он не отпустил ее далеко: “Вы хотите сказать, что видели его где-то еще, не здесь?” Под давлением этого вопроса я соскользнул к замечанию в его адрес, искушению отпустить которое мог бы поддаться много раньше, искушай меня хоть как-то перспектива приблизиться к нему путем замечаний; сводилось оно к тому, что мне верилось: я придерживаюсь тем большей откровенности, чем скромнее он существует, — под страхом свести ее к капризу эха я не мог не относиться к этой блуждающей речи, к которой присоединялся в определенные моменты времени и в определенных точках пространства, с бесконечной серьезностью — соразмерно ее бесконечному согласию и бесконечному же терпению. Но, пока я возводил вокруг себя вал из своих “замечаний”, он и не подумал, как я надеялся, отклониться от принятого направления, он утвердился в нем еще истовее, добавив: “Вы хотите сказать, что вы его знаете?” Вынудив тем самым меня понять, что лучше будет ответить: “Я подумал было, что его узнал, но теперь, когда вы задаете этот вопрос, склоняюсь к тому, что не знаю его ни в каком подобающем этому слову смысле”. Я добавил: “Вы отлично знаете, что я имею в виду”. Он с готовностью признал: “Знаю”. Но, слушая его, мне пришло в

голову, что знал он это не так, как я, хотя и извлек отсюда удивительный ответ: “А вот только что, был ли это всякий раз один и тот же?” Я сразу же уловил суть; он хотел прибрать чуть больше моего, чем я ему уже дал, и может статься, он и оставлял мне уверенность, но при условии, что она будет ничтожной, да, неукоснительно лишенной смысла и истины. Я был вовлечен на путь, на котором остановился, лишь чтобы спросить: “Вы хотите сказать, что я не всегда один и тот же?” И это окончательно показало мне, куда я шел.

Полагаю, горечь измотала меня, меня оставило мужество. Я выдержал столько схваток, побывал так далеко, и где это так далеко было? там, у самого стола, поверхность которого тоже вращалась у меня на глазах с легкостью пустого движения, и тот, кто там находился, возможно, как раз и писал, а я — я опирался на него, на меня — кто-то другой, на него — кто-то еще: на другом конце цепочки вновь оказывались эта комната и стол. Я не мог опереться на подобную бесконечность, не имел силы против пустоты, которую беспрестанно открывал и закрывал этот вопрос, так что я даже не мог туда упасть. Это меня скорее возбуждало, вызывало изнеможение, и думаю, что, когда я увидел себя на ногах, движение это, эта безнадежная потребность исчерпать пространство и заставила меня бросить ему в ответ со всей внезапностью, вобравшей в себя принятое мною в одно мгновение решение: “Я буду по-прежнему идти в эту сторону — и никогда в другую”.

Для меня “в эту сторону” означало, наверное, туда, где находится он, — ту нескончаемость, где мгновения доводили меня до такой степени недостоверности и бесплодия, что изглаживалось все бывшее до них, изглаживались и они сами. Бесконечные моменты, с которыми я не мог совладать, и самое ужасное, что, будто под постоянным давлением, я чувствовал себя обязанным сделаться их господином, их направлять, перенести на них это давление, стремившееся заставить их соскользнуть к концу, на который они не могли согласиться. Я не мог полностью воспротивиться этому давлению, этому властному повествованию; оно оставалось во мне как приказ, приказ, который я отдавал самому себе, который меня потрясал, меня подталкивал, обязывал меня блуждать. Не мог я тогда и избавиться от мысли, что этот поиск был не только моим — моим заблуждением, — но что он также присутствовал и вокруг меня, в интимности пространства, в секрете той речи, которая призывала пустоту и ее не находила — или жаждала совладать с собой и не могла этого сделать.

Раз уж я расхаживал туда-сюда — вдали, конечно же, и тем не менее здесь, — я не мог пренебречь тем, что здесь происходило, или же и мне, мне тоже, нужно было жить, следуя истине небрежения, в соответствии с которой, хотя и присоединяясь к прозрачному зрелищу дня, я находил не менее важной пустоту ежеминутно окружавших меня отражений, — и более того: все происходило таким образом, что, даже видя, как оно происходит в бесконечном отрыве, дальше от меня, чем я когда-либо сумел бы дотянуться, я чувствовал себя внутренне за это ответственным. Полагаю, что выражу одну из сторон истины — на выбранном им языке, — сказав, что мы понимали друг друга. Это понимание было мне, возможно, бесконечно чуждым, но даже когда оно от меня ускользало, пока я пребывал еще вне его, я о нем все же не забывал, продолжая чувствовать себя напрямую за него ответственным среди беспокойства, сомнений, а также и предчувствия, пустого, бесконечно скудного счастьем, но цепкого и требовательного предчувствия, ибо, не соприкасаясь с тем моментом, который мне нужно было поддержать и не удерживать, а оставлять, даже направляясь ему навстречу, на свободе, я должен был в неведении всякого пустого предчувствия проявить понимание и вступить в творческий союз — и все же об этом не заботиться из опасения, что время заботы расшатает-таки понимание и плачевно взбаламутит пустоту.

Иначе мне не выразиться. Мне кажется, что в смятении, в котором мне приходилось бороться с нескончаемым и при этом все же выводить его на свет, запрещать себе тревожиться, пребывая в поисках мгновения, не желавшего, чтобы его искали, и однако же того желавшего, в том пространстве, подобие которого мне надлежало поддерживать, я прилагал все силы, чтобы остаться с самим собой связанным. Быть может, это была ошибка, быть может, то, что я называл верностью и серьезностью, воля остаться на ногах, являлось лишь косным чаянием так и пребыть, обращенной к ночи молитвой, чтобы та повременила еще чуть-чуть. Да, это возможно, но нельзя же по доброй воле перестать самого себя сдерживать; можно только бороться, чтобы поддержать строгость формы и соприкосновение с днем. Идти вверх, вниз, но и во тьме и в самой что ни на есть дали бороться за прозрачность — вот, что нужно.

Я не забывал, что мир основан на самом себе и только земля служит опорой богам. Еще и отсюда столь тягостное чувство собственной ответственности, серьезности, с которой я должен был сам к себе приближаться, следовать за собою в этом обязывавшем меня жить, не дотягивая до самого себя, испытании, в интимной близости с заблуждением, во взаимопонимании с тем, чего я не мог вполне понять и что должен был твердо поддерживать, не уклоняясь и, насколько был способен, не заблуждаясь.

У меня было много доказательств, что мы понимали друг друга, но особенно заставило меня призадуматься следующее: когда я переставал быть один, одиночество становилось напряженным, бесконечным. В этой истине не было ничего странного, она только наделяла поразительной истинностью место, где я пребывал, открывая, насколько оно во всем подобно самому себе, производившемуся в этом же самом месте или подчас где-то еще его описанию — его, этого места, всего, что здесь происходило и утверждалось. Сходство было поразительно, в нем отсутствовала резкость, свойственная очевидности властность, оно было скорее чудом, оно казалось беспричинным, неоправданным, бесспорным, но не надежным, наделенным какой-то более внутренней реальностью, но тем не менее целиком на виду, целиком собранным в зримом великолепии, и разгуливать там взад и вперед служило для меня искушением, избегнуть которого я мог тем менее, что имел счастье видеть вещи в веселости их одиночества, не принимавшего во внимание мое присутствие, заигрывавшего с моим отсутствием, и, что верно, то верно, слово понимание тоже обладало легкостью некой игры, по поводу которой мы друг друга вполне понимали. Одиночество, как я полагаю, этой веселостью лучше всего и выражалось: легкий смешок пространства, запас необыкновенной игривости, который упразднял все оговорки, всякую альтернативу и откликался словно пустота эха, отречение от тайны, окончательная незначительность легкости. Возможно, я бы этого и не заметил, если бы он внезапно не спросил: “Почему вы смеетесь?” Вопрос, который заставил меня призадуматься, поскольку я отнюдь не смеялся, я скорее пребывал, погрузившись в последовавшие за моим решением мечтания, в не очень-то жизнерадостном расположении духа. Поразительный вопрос, поставленный передо мной, как мне казалось, в решающий момент, вопрос, который оному расположению духа не соответствовал, который вызывал в памяти совсем другой вопрос, другой день, а кроме того, я оказывался захвачен врасплох всякий раз, когда он показывал, что способен идти ко мне путем, которого я не прокладывал. Я мог бы спросить его, во что он целит своим вопросом, но и сам отыскал на это ответ: “Дело в том, что я не один”. Что он перевел на свой лад: “Дело в том, что вы не здесь?” Я воспринял это с веселостью: “Вы хотите знать, где я? Я только что раздвинул занавески на окнах и смотрю в них”. Там я вновь обнаружил пребывающий в радостной сохранности крохотный садик — вряд ли даже садик, несколько окруженных стенами метров земли, — который раскинулся прямо передо мной сразу же за стеклом, за, но в пределах моей досягаемости, так что, выглядывая наружу, я испытывал к тому же такое чувство, будто достаю до дна какого-то воспоминания, прикасаюсь к его последнему шансу, настолько этот крохотный уголок меня продолжал, давал мне чуть

больше, чем я должен был бы получить — и по этой причине получал дважды. Я вновь вспоминал об удовольствии, которое он мне всегда приносил, и даже сейчас был захвачен этой неожиданной возможностью, этим запасом пространства и света, к которому мне еще дозволялось обратиться. Тут не было великолепия беспредельности, каким в качестве единственного в своем роде момента и суверенной силы наружного предоставляла мне его созерцать там, где я жил и работал, в маленькой комнатке, ясность света. Здесь же — ничего, кроме крохотного фрагмента, нечто столь же радостное, как самый настоящий куст, проросший в недрах сновидения. Что я и видел, но в это мгновение у меня возникло впечатление, что видимого мной ему жестоко недостает. Я был также поражен той лояльностью, которая позволяла мне держать его на расстоянии, никогда не верить, что он мог бы разыграть свою партию в одиночку. И это быстро вернуло меня к моему собственному ответу, которым он, не замечая моего созерцания, оставался, как я тут увидел, всецело заинтересован, и я вновь получил ответ уже от него: “Да, так и есть, вы не один, но мы одни”.

Это “мы” меня впечатлило, в нем почудился какой-то новый акцент. Мне показалось, что прежде чем заговорить, он отступает, добровольно отказываясь от моего соседства, удаляется в изгнание, становящееся фундаментом взаимопонимания, на основе которого впоследствии на манер испускаемого вздоха и выражалась изношенная, выжженная и все же странно живая жизнь речи. “Мы” показалось намеком на это изгнание, на впечатляющую необходимость удалиться под предлогом сделаться ближе, и мне пришло в голову, что тратить на эти беседы столько сил мне приходилось потому, что я должен был первым делом его отстранить, отстраниться от него, и чем сильнее оказывалась эта отстраненность, тем глубже и истиннее становилась речь — как и все приходящее издалека. Это была не просто задержка, отсрочка, которую я столь часто “размышляя” себе дозволял: это была безмолвная, мощная, но также и едва ли реальная борьба, пригрезившееся движение, которым мне надлежало лишить себя жизни, от самого себя воздержаться, чтобы обречь тщете любое его приближение, дабы он мог подать голос издалека. Но так ли обстояло дело? То, что я только что назвал изгнанием, вызывало в памяти не разлуку, а возвращение, присутствие в блистательном мире небрежения, и, может статься мое усилие сводилось к тому, чтобы открыть повсюду, где мне случалось находиться, промежуток, служивший ему обиталищем, возвести изгнаннический шатер, где я мог с ним сообщаться — поскольку его там не было. Но так ли обстояло дело? Я поймал себя на том, что воображаю, будто он, отступая по моей просьбе, никогда не отступал полностью и, как день в ночи, оставлял в этом относительно свободном поле след, подобие присутствия, которое искажало пространство и превращало его в место заблуждения. Быть может, мне следовало настойчивее бороться за то, чтобы он удалился дальше, более искренне, таким образом, чтобы это исключало всякий обман, всякое самозванство, игру в понимание и веселость одиночества. Но не нужно ли было для этого, чтобы он присутствовал чуть полнее? Не говорил ли этого мне он сам? Не выказал ли в особо драматичный момент желание установить со мной тесную связь, чтобы суметь меня развязать? Да, он явил мне себя в этой мысли, и я все еще испытывал ее прикосновение, ее обаяние.

“Когда вы говорите мы, я не уверен в том, что вы говорите. Это ведь не относится ни к вам, ни ко мне? — К нам!” Да, это вскрывало необыкновенный промежуток, что и позволило мне сказать: “В последнее время я много размышлял. У меня такое впечатление, что раньше вы оставались более скрытным. Вы, возможно, и были необыкновенны, но я жил с необыкновенным, ничуть этим не смущаясь, его не видя и о нем не ведая. — Вы сожалеете о том времени? — Нет, я о нем не сожалею. — С необыкновенным”. По тому, как он это повторил, мне подумалось, что он в действительности не понял этого слова. Как я уже отмечал, он любил факты, он обладал странной любознательностью, чуть ли не страстью к самым простым событиям и вещам, которые увлекал “на свою сторону” с поразительной, мучительной ненасытностью, ибо меня часто посещало впечатление, что он не знал, о чем шла речь, что слова, которые все это обозначали, оставались для него смутно непонятными, по крайней мере пока он их долго не обкатывал внутри своей сферы. Тем не менее я не должен был говорить только для себя самого, ибо он продолжал нападать на меня через это слово: “Так ли уж это необыкновенно?” Я держался стойко: “Да, это было совершенно необыкновенно”. Он помолчал, прежде чем сказать: “Не для того ли пользуетесь вы этим словом, чтобы сделать мне приятное? — Чтобы подать вам идею о том, что я думаю. — Оно, быть может, вовсе мне и не приятно. Так ли уж мы необыкновенны друг для друга? — Я, возможно, прикрываюсь этим словом. Оно должно мне кое о чем напоминать. К тому же я нахожу подчас странными свои беседы с вами. — Да, мы друг с другом беседуем”.

Я был этим, как уже однажды случалось, поражен: до чего, казалось, это слово раскрывалось, вскрывало трещину, из которой поднималось мучительное безмолвие, нейтральная протяженность, которую так и подмывало без конца, без оглядки на время пробегать, преумножая и преумножая шаги без надежды когда-либо столкнуться с усталостью, изнеможением: она оставалась между; и теперь, может быть, под влиянием этого образа возвращаясь после передышки в большую комнату, я отчетливее видел — полагал, что вижу, — как она совмещается со своим собственным подобием, что меня ничуть не удивляло, но мешало уловить ее во всей ее протяженности, вдобавок лишая к тому и желания; более же всего поражало меня то, как это присутствие — скользкое и тем не менее сохраняемое в недрах самого этого выскальзывания — оказывалось наделенным двусмысленной, странной истиной, скорее безразличной к любой истине, к какой бы то ни было достоверности, исходя из которой я смог бы ее пробежать, замкнуть ее в ее пределах. Я вполне мог попытаться счесть себя в ответе за то, что здесь происходило, эта ответственность побуждала единственно отметить пустоту события, отсутствие серьезности, выраженное в его “Почему вы смеетесь?” — смех, который я бы, наверное, вспомнил, что уже слышал, не будь он самой распыленностью этого припоминания, легкий, бесцветный смешок, вокруг которого невозможно было удержать даже и невидимое присутствие. Думаю, что никогда не чувствовал в такой степени, насколько и сам я тоже оставался между. Я всегда подозревал, что говорил я для того, чтобы обязать сказать “Я” в свою очередь и его, заставить его выбраться из глубины, из той мерзкой, бесплодной нейтральности, где, чтобы быть на равных, мне надо было бы для себя самого стать им. Область, к которой я, возможно, некогда, сам того не заметив, приблизился, до такой степени объединяли меня с ним юношеские устремления и живость сердца, и мне не могло не прийти в голову, что при этом я счел бы себя достаточно близким, чтобы обращаться к нему на “вы”, и достаточно далеким, чтобы услышать, как он говорит я, что под покровом этих первых лиц, под прикрытием того равенства, которое я должен был всякий раз с горячей настойчивостью у него вырывать, я поверил бы, будто по крайней мере на какое-то время защищен от опасности услышать, как в нем говорит анонимное, безымянное, но теперь я предчувствовал: эта мысль завела меня туда, попасть куда я всячески хотел бы избежать, ибо я, быть может, и преуспел — прибегнув кое к каким уловкам, — сохранил его от меня защищенным, но анонимным стал теперь сам этот контакт со мной, и то, что из него вытекало, оказывалось не более чем легкостью лишенной истины болтовни, бесконечным отблеском радостных отражений и мерцающих мгновений. Ничего, как он говорил, необыкновенного, ничего значительного или потрясающего, хотя там и невозможно было дышать или находиться, как будто дышать, надеяться можно было только благодаря капле серьезности. Вот, наверное, почему я должен был все чаще и чаще у него спрашивать: “Могу ли я об этом поразмыслить?”, на что он не упускал случая ответить: “Ну конечно, но как долго?”

Когда же все это началось? Оно длилось, а не начиналось. Не длилось, а просто не имело конца. Почему, из какой бы точки я ни отправлялся, прибывал я непременно в одно и то же место, туда, где я был? Был же я — и не мог в этом усомниться, — пока мы беседовали, там, где он хранил сдержанность. Эта сдержанность служила нам общим пространством, эдаким “Помоги себе сам”, в котором утверждалось беспредельное доверие, каковое я подчас склонен был счесть взаимным, хотя с моей стороны оно, боюсь, скрывало еще и некую заботу, желание сохранить тот момент, когда мы заговорим по-настоящему.

Поделиться:
Популярные книги

Папина дочка

Рам Янка
4. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Папина дочка

Чиновникъ Особых поручений

Кулаков Алексей Иванович
6. Александр Агренев
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Чиновникъ Особых поручений

Прометей: Неандерталец

Рави Ивар
4. Прометей
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
7.88
рейтинг книги
Прометей: Неандерталец

Кодекс Охотника. Книга XXI

Винокуров Юрий
21. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXI

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Возрождение Феникса. Том 2

Володин Григорий Григорьевич
2. Возрождение Феникса
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
6.92
рейтинг книги
Возрождение Феникса. Том 2

Попаданка

Ахминеева Нина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Попаданка

Жнецы Страданий

Казакова Екатерина
1. Ходящие в ночи
Фантастика:
фэнтези
9.32
рейтинг книги
Жнецы Страданий

Игра престолов

Мартин Джордж Р.Р.
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Игра престолов

Не грози Дубровскому! Том II

Панарин Антон
2. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том II

Хозяйка старой усадьбы

Скор Элен
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.07
рейтинг книги
Хозяйка старой усадьбы

Законы рода

Flow Ascold
1. Граф Берестьев
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы рода

Камень. Книга восьмая

Минин Станислав
8. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
7.00
рейтинг книги
Камень. Книга восьмая

Не грози Дубровскому! Том III

Панарин Антон
3. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том III