Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
Шрифт:
– - Да ты дура али нет?
– - наступает на Настьку кипящая участливым негодованием франтиха в плисовой кофточке и с богатырскими формами, в то время как смущенная девушка не знала, что отвечать на такой щекотливый вопрос и лишь тоскливо улыбалась на все стороны.-- Навек бы себя устроила, может... Тут уж не целковыми пахнет; пятаки да десятки бы получала! Да я бы, кажись, на части разорвалась да ползком бы за ним поползла, кабы поманил он меня; плюнула бы тогда на этих охаверников, что за всякий четвертак надсмеются над тобой на целковый, а ты... У! деревня сермяжная! Другая бы коровой ревела, что экому счастью попустилась, а она хоть бы что!..
– - Да уж ты у нас что и говорить!
– - кольнула говорившую другая, одетая попроще и из себя не столь авантажная.-- Все бы за себя взяла... А тут девка новенькая... Другие
– - А тебе что тошно? Туда же: "совесть". Поди, так она в тебе и не ночевала... Знаю я твою совесть-то. Кто перед пьяным татарином, почитай, вверх ногами плясал? Другая хоть из-за хлеба с одним кем, а ты... Тьфу! Я ведь что? Я ведь ее же жалеючи говорю, потому все равно не удержится, ни за что ни про что пропадет с каким-нибудь голодранцем... Вот ботинки да еще, может, платок ситцевый -- вся пожива будет, тем и отъедет он, прощелыга, а она ступай, майся! Чай, ведь и в самом деле думает, что сама-собой проживет, ха-ха! Смехотушки да и только... Вот проробила неделю -- рубль двадцать, а по книжке, гляди, за хлеб да чай-сахар полтину отдать причитается; да ведь, поди, один-от чай лишь кишки промывает, охота и похлебать; глядь -- из всей-то заработки остался один двугривенный! Тут тебе и ботинки, все прочее. Ежели человек с понятием, так и рассудит, что нельзя тут нашей сестре прожить! Это вот она разве не знает, так пусть бы уж падала в море, а не в лужу; с деньгами-то девка и в деревне завсегда пристроится; не поглядят, что с новинкой, тем море не погано, что пес налакал!
Чуя жестокую правду в речи озлобленной женщины, сбитая с толку, Настька тихонько всхлипывала, оплакивая свою участь. Что-то, действительно, обидное, всеми понимаемое, но всеми умалчиваемое и терпимое, кроется в этом "двугривенном" бабьем заработке; точно так же мирятся люди с облеченным в законную форму и приобревшим гражданское право злом и пороком, алчностью сильного и попранием права слабого.
– - Эй, Настька, не тужи!
– - утешает какой-то приисковый сердцеед в "трековой" жилетке, с наглым лицом и громадным носом, что "смотрит в рюмку".-- Утешим по всем статьям, не хуже барина... Денег у нас нет, что ли, али долгу мало! Дура, что ревешь-то?
– - Тьфу ты, пес!
– - загоготали кругом: -- туда же с барином равняется, шпана несчастная... Да кто ты супротив него-то? Одно слово -- туес некрашенный, право!
– - Он, братцы, два раза подходил, как носы раздавали,-- решил вставить свое слово все время молчавший, какой-то придурковатый и рябой парень из крестьян.
– - Вот уж не из тучи-то гром!
– - посыпалось на него отовсюду: -- гляди, твой пай получил к своему в придачу! Уж сидел бы да молчал, коли свиным рылом украшен.
– - А по мне, так какая мужьска красота,-- вступилась за курносого давно приглядывавшаяся к нему белобрысая девица: -- лишь бы кони не боялись...
– - Ну, уж ты тоже...-- прыснули на нее более далекие в своих эстетических стремлениях щеголихи.-- Вывезла не лучше пряжи! Что скажет, так на обух не наколотишь... Нечего сказать, пара -- сыч да гагара!
– - Довольно откровенные двусмысленности, балагурства сыпались, как из решета; неудержимый смех так и реял над этой жалкой толпой.
– - Эк вас разбирает! Набили брюха-то, так заржали...-- ворчит подошедший Мартын Яковлевич,-- стыда на вас, девки, нету! Связались с этими процимбалами-то; уши вянут слушать вас... Ну, Настька, наделала ты делов; барин и посейчас не очухается, ловко его саданула, право!
– - Да почто он, дяденька, с руками-то лезет... Тоже ведь стыдно...-- сквозь слезы оправдывается та.
– - Вот ты и вышла как есть дура!
– - отрезала какая-то воструха: -- что, позолоту он с тебя смажет, что ли? Старичка и уважить можно; не убыло бы тебя, а глядишь ботиночки бы завела... Ежели с умом делать, так и соблюдать себя можно, да и фарт от себя не отпускать!
– - То-то ты и соблюдаешь себя. Небось, тоже за поглядку ботиночки-то получила! Заприметил бы тебя барин-от, поди, не брыкалась бы?
– - Да уж известно! Что я ваксы объелась, что ли, от своего счастья отвертываться...
– - Счастьем зовет, срамница!
– - горько усмехнулся Мартын Яковлевич: -- совесть да стыд порастрясла, верно, на кофты да разные балянтрясы, а ведь тоже, поди, отец-мать были, не тому учили... Ох, девки, девки! Дуры вы, воистину -- сосуд скудельный, слабое место... И почто вас сюда
Редкостный человек этот Мартын Яковлевич. Замечателен он не удивительным постоянством, с каким уж лет пятнадцать выпивает с горя, оплакивая участь своей погибшей дочери, а заслуживает уважения тем, что среди загрубелых людей сумел снискать к себе чувство всеобщей привязанности своей бескорыстной, трогательной и высокой любовью ко всем обреченным на скитания по казармам вдовам, чужим дочерям и сестрам. Всю свою жизнь полагает он на постоянные заботы о них, великодушно тратит все заработанные гроши, чтобы спасти и поддержать заброшенных в эту трясину порока и разврата молодых, неопытных и беспомощных среди тысячи соблазнов существ, горько сокрушаясь и болея сердцем за каждое новое падение. А скольких падений он был свидетелем! Счет им давно потерян.
– - Ох, Настька, сирота ты бесталанная! Горькое твое дело...-- вздыхает старый нарядчик.-- И неуж нигде не нашлось тебе иного угла да другого куска хлеба, что сюда бросилась? Дорог здешний-ет хлеб вашей сестре, ой-ой как дорог! Да не убивайся очень-то; тоже и здесь люди живут... Только не гляди ты на этих модниц-то, не слушай их... Чего они тут тебе наговорили? Вот всякая из них локоть-то кусает, да уж поздно; вот храбрятся, сами себя только утешают, а совесть-то не утешишь кофтами да ботинками этими, совесть-то она живуча, да! Иная как пораздумает над собой, наипаче подвыпимши еще с обиды, так волком воет, волосы на себе дерет и рождение свое проклинает!.. Насмотрелся уж я тут всяких... А пуще всего берегись ты этих лоботрясов-то, не слушай басен-то их, ой, берегись! Здесь тебе оставаться не след; барин осерчал и рассчитать велел; так поставлю тебя в разрез сцепщицей, он туда не заглядывает. На глаза ему не суйся. Ничего, проживешь! Много ли одной надо... Ох, жалко мне тебя, девка, жалко! Вот и моя такая же была, кроткая да ласковая... Извели ее, ласточку мою, сгубил ее окаянный инженеришка заезжий,-- буры у нас тут ставил, не посмотрел, что ребенок еще, почитай, была... Опоил ее чем-то, надсмеялся! С месяц не в себе была, в рассудке помутилась, не признает никого и все бежать рвется... Только прозевай, бывало, а она уж в казарме: с парнями, как самая последняя это, стыд вовсе потеряла... на всякого вешается, ругаться скверно ее научили... Галились, тешились над ней всей казармой; спрячут ее иной раз да дня два не показывают, а я уж с горя да с обиды и сам с ума сходить начинал! Связывал я ее спервоначалу-то, бил, прости меня, господи, а все не помогает; совсем без ума сделалась, все к парням бежит... Надоумили добрые люди, стали мы ее лечить, и бог пристал... Все задумываться стала: сидит иной раз целый день на одном месте и будто что вспомнит да спросить хочет, а никак не вспомнит... Потом всех признала, и уж не знаю, кто ей про все поступки ее рассказал; а тут еще из избы вышла, и какой-то безбожник, по старой памяти, слово ей такое сказал, что помучнела она вся и нивесть что с ней стряслось: забьется в угол и не откликается; от еды отбилась, слова не скажет ни с кем, а то столь-то горько заплачет! Извелась совсем... Стал я с ней на родину собираться; обрадовалась она, засмеялась даже, по домашности хлопочет, совсем как раньше было... Радости-то у меня было! Да не надолго: в последнюю ночь сбежала она из избы да в прорубь... и не утонула,-- вода-то низко стояла; застряла она и замаялась, сердечная, дитятко мое... До следствия в амбаре держали, а тут крысы ее поели... Господи, мученица ты моя!..-- Скудная старческая слеза скатилась по морщинистому лицу Мартына Яковлевича и расплылась на грязном, затасканном рукаве.
– - А Дунька вчерась самородку подняла,-- прервала нависшую тягостную тишину одна из поденщиц: -- тридцать золотников вытянула...
– - И ведь возле самой-то меня стояла! Просто зло берет, ослепла я на ту пору...-- досадует другая.
– - Домой отправляется... Замуж хочет идти... Как-то ведь людям везде счастье!
– - Ну, и слава богу... Она девка степенная, дай бог...-- сочувствовал нарядчик.
– - Айда скорей на машину!
– - Издали еще кричит стремглав несущаяся на промывку бледная, перепуганная сцепщица: -- неладно там шибко, Мартын Яковлевич! Аниску шкивом задернуло; не знаю, жива ли... Ужасти просто!