Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2

Шрифт:
А. С. Погорелов
Мрак
I
Было тусклое, дождливое осеннее утро. В господском доме Верх-Камышинского завода с покосившимися полами, обвалившеюся штукатуркой лепных потолков, с голыми, ободранными стенами, на которых блестело кое-где золото некогда дорогих обоев, угрюмо ходил из конца в конец по длинному ряду комнат управляющий Камышинскими заводами горный инженер Псалтырин. Он был мрачен, как туча, и нервно крутил свои тощие тараканьи усы. Что-то чрезвычайно скорбное, страдальческое ютилось в резких складках его измученного лица и в больших серых глазах, упорно смотревших, но ничего не видевших перед собою. Иногда он подходил к окну и, заложив за спину
Дождь монотонно отбивал беспрерывную дробь, и водяные струйки, как бесконечные слезы, торопливо сбегали вниз по стеклу, перегоняя друг друга. Из окна сквозь серую мглу смутно виднелась заводская площадь и раскиданные по ней безобразные развалины заводских строений: кричная фабрика с рухнувшею внутрь корпуса крышей, развалившаяся и размытая дождем доменная печь, покачнувшееся набок здание бывшей заводской конторы с зияющими окнами без рам, голые черные остовы истлевших заводских сараев. Правее тускло мерцала поверхность обмелевшего пруда; дальше, за ним, мерещились неясные, едва заметные очертания гор.
Камышинские заводы давным-давно бездействовали (производительность их умерла вместе с крепостным правом) и представляли собою печальное зрелище. Заводские строения, потеряв всякую ценность, превратились в груды развалин, громадные пруды обмелели, рудниковые шахты засыпались землей и обросли лесом, навсегда умолк перекрестный стук кричных молотов, грохот машин и могучие вздохи доменных печей. Всех заводов было пять, и весь Камышинский горный округ с сотнями тысяч десятин земли раскинулся на три уезда губернии. Это громадное имение с тысячами крепостных рабочих принадлежало когда-то большому барину, жившему постоянно в Петербурге и за границей, потом за миллионные долги сохранной казне было взято в казенное управление. Для казны заводы оказались, однако, сущею обузой, от которой она тщетно старалась отделаться. Из года в год заводы продавались с торгов, но охотников купить их не находилось. Между тем казна не только не получала с заводов никаких дивидендов, но ежегодно несла убытки, достигавшие в последнее время, даже для казны, весьма значительной цифры. Доходы от продажи леса и сдачи в аренду оброчных статей были настолько ничтожны, что далеко не окупали земских налогов и расходов по управлению. Впрочем, несмотря на невероятно низкую оценку камышинских земель для обложения (леса, например, были оценены по 1 рублю десятина), земские налоги не платились заводами с основания земства, и в результате образовалась колоссальная недоимка в сотни тысяч рублей. Все усилия губернского и уездных земств к взысканию недоимки не привели ни к чему. Поэтому земство так же, как и казна, было заинтересовано в скорейшей продаже камышинских имений. Не раз возбуждались ходатайства о продаже их по частям, небольшими участками, основываясь на выгодности такого способа для казны, для земства и для местного населения, но все ходатайства не имели успеха: казна непременно хотела продать заводы в одни руки. Между тем вероятность такой продажи все уменьшалась, потому что земская недоимка, с каковой суммы назначались торги, возрастала, а ценность заводов быстро падала. Не предвиделось конца этой сказке о белом бычке, между тем заводы влачили жалкое существование. Постоянное безденежье давно стало хроническим недугом заводоуправления. Служащие, начиная с заводских смотрителей и кончая лесными сторожами, не получали жалованья по нескольку месяцев, иногда по нескольку лет. Естественно, они превратились в хищную шайку грабителей. Расхищались последние остатки заводского имущества, безжалостно истреблялись леса, громадные пруды превращались в грязные лужи от порчи плотин, все шло к одному концу -- к разорению и гибели.
Псалтырин считался, однако, честнейшим человеком. И действительно, он не участвовал в расхищении, хотя в то же время не принимал никаких мер к искоренению этого зла. Решив, что другие порядки невозможны, он давно на все махнул рукой: как идет, так и иди, лишь бы с формальной стороны, на бумаге, все обстояло благополучно. Временами он проклинал свое положение, свое бессилие, нелепые казенные порядки, неподатливость горного начальства, своих подчиненных, нагло расхищавших казенное добро, но дальше речей, полных желчи и раздражения, не шел. В сущности он уже давно ко всему привык, пригляделся, обленился и постепенно опускался все ниже и ниже.
Жил Псалтырин в губернском городе, в заводах же бывал лишь наездом, по нескольку раз в год, и часто совершенно не знал, что там творится.
На этот раз он прибыл в Верх-Камышинский завод по причине одного не особенно значительного обстоятельства, жил здесь уже целую неделю, изнемогал от бездействия и скуки, брюзжал, наводя тоску на всех служащих, и никак не мог придти к тому или другому решению. А дело было вот в чем. Три месяца тому назад в заводе произошел крупный пожар: сгорело 256 крестьянских дворов.
Находясь в таком безвыходном положении, Псалтырин прикидывал так и этак, говорил и советовался со всеми: с волостным писарем, старшиной, с мужиками, с самим Голубевым. Последний, впрочем, на все был согласен и даже, к удивлению Псалтырина, советовал удовлетворить мужиков.
– - Да ведь тогда они весь Епанчин бор вырубят!-- возражал ему Псалтырин.
– - Уж это как есть,-- вяло и равнодушно соглашался Голубев.
– - Что как есть?
– - Вырубят.
– - Так что же ты толкуешь -- Сухой лог?
– - Можно уберегчи.
– - Что?
– - Можно стражу поставить в бору. Не хитрость уберечь эко место.
Псалтырин пристально смотрел на Голубева с намерением угадать его сокровенные мысли, но лицо последнего ничего не выражало.
"Он, кажется, не сомневается, мерзавец, что все выйдет по его желанию,-- думал Псалтырин: -- А вот отведу Сухой лог, нарочно Сухой лог отведу". И говорил вслух:
– - Ну что ж, отводи Сухой лог.
– - Слушаю-с,-- отвечал Голубев и безжизненною походкой удалялся из комнаты.
Но через час Псалтырин отменял свое решение. Как только он оставался один, в его голове оказывалось столько аргументов против Сухого лога, что он звонил, звал Голубева и говорил ему: "Погоди, я еще подумаю".
Наконец, утомившись всею этою бестолковщиной и собственною своею нерешительностью и придя в сквернейшее состояние духа, Псалтырин распорядился не пускать к себе мужиков. Мужики целыми часами стояли без шапок у ворот, мокли на дожде и все-таки давали о себе знать, посылая к управляющему в качестве представителей и ходатаев старшину, старосту, писаря или кого-нибудь из влиятельных обывателей.
II
Дождевые струйки тоскливо одна за другой ползли по стеклу. Псалтырину казалось, что и мысли его, такие же скучные, бесцветные и однообразные, вяло ползут беспорядочною вереницей. А в сердце гнездилась тоска, ноющая, как зубная боль.
Заслышав осторожные шаги в коридоре, Псалтырин вздрогнул и быстро отошел от окна к столу, несколько раз провел руками по лицу, стараясь стереть с него скорбное выражение, и, что-то насвистывая, стал перелистывать бумаги с притворно-деловым видом.
В дверях показался Голубев, или Ирод, как его называл Псалтырин, и почтительно вытянулся, дожидаясь, когда его заметит управляющий. Тот, не поворачивая головы, как человек, не желающий отрываться от занятий, спросил:
– - Чего тебе?
– - Старшина пришел.
– - Ну?
– - Просится к вам.
– - Пусть войдет.
– - Айда!
– - сказал Ирод, обернувшись назад. Вошел старшина, солидный и благообразный мужчина лет сорока пяти, в длинном сюртуке, с знаком на груди. Помолившись на иконы, он низко поклонился, тряхнул головой и, переступив с ноги на ногу, откашлялся. Псалтырин с веселым, почти беззаботным видом шутливо обратился к нему: