Рассказы о пластунах
Шрифт:
Всю сознательную жизнь — а ему к началу войны уже утекло далеко за сорок — Иван Григорьевич болтался по разным хорам. От пронзительного мальчишеского дисканта голос Перепекина с течением времени сгустился до настоящего баса.
Военной службой Иван Григорьевич не тяготился, даже любил все ее атрибуты и церемониалы. В первую мировую войну он в настоящем строю не был — пел по хорам, но строевую выправку приобрел великолепную: шагал крепко, стоял, как струна, козырял с лихостью. Военные термины и названия произносил бойко и без запинки, будто из автомата палил длинными очередями. Длинными потому, что Иван Григорьевич питал слабость к титулам и наименованиям. Если он рассказывал о полках, где служил еще в первую мировую войну, то никогда не упускал случая с блеском
В торжественных случаях, когда большое начальство наведывалось в ансамбль, дневальным срочно назначали Перепекина, и он с удовольствием принимал на себя нелегкую обязанность по всей форме встретить генерала или кого-то из его заместителей. Рапортовал он со вкусом, громко, звучно, выкатив на начальство свои веселые птичьи глаза. На вопросы, если таковые случались, отвечал не тушуясь. Он произносил «так точно», словно салютовал из мортиры, его «никак нет» исключало всякое сомнение и надежду на то, что может случиться как-нибудь иначе. Словом, в ансамбле, где народ подобрался нестроевой, стеснительный и для военного представительства мало пригодный, Перепекин был незаменим.
С такими же рядовыми казаками — хористами и со старшими, вплоть до начальника клуба, Перепекин умел жить в ладу. Он охотно выполнял мелкие поручения своих начальников — ходил на склад за продуктами, иногда носил для них обеды с кухни, при переездах обязательно таскал чьи-то чемоданы. Товарищи над ним подшучивали, но безобидно, и он отвечал им тем же. Только с Татьяной Привольной, солисткой ансамбля, у Перепекина сложились неважные отношения. Пела Татьяна сносно, а вот характер имела тяжелый. Это была высокая, худая, с плоской грудью и плоским лицом женщина. Настоящая ее фамилия не то Анискина, не то Фетискина, а Привольная — фамилия сценическая, под которой она выступала до войны в оперетте. Молодость уже прошла, красотой она не отличалась, и возместить этот существенный недостаток ей было нечем — ни живого ума, ни обаяния природа ей не отпустила. А может, и отпустила, но в таком малом количестве, что до зрелого возраста эти качества Татьяна Привольная не донесла. Во всяком случае, Перепекин считал ее наказанием, которое было послано хористам ансамбля за непочтение к родителям и за прочие тяжкие грехи.
Разговаривая с Иваном Григорьевичем, Привольная обычно вытягивала в ниточку свои тонкие губы и, не разжимая зубов, выталкивала едкие слова. Однажды, увидев Перепекина с котелками, в которых он нес обед начальнику клуба, Татьяна заметила:
— В старой армии из вас бы вышел хороший денщик. А может быть, вы им и были? — и обидно засмеялась.
Перепекин склонил голову набок и, стараясь не выдавать злости, тихо сказал:
— Вас, Татьяна Степановна, даже смех не украшает. Тусклая вы женщина, как хинное дерево в трехлетнем возрасте.
Это был удар такой силы, что Привольная отпарировать его не сумела и отошла от Ивана Григорьевича, закусив губу, еле сдерживая слезы обиды. Кто-то из хористов пожурил Перепекина за то, что он круто обошелся с женщиной.
— Пусть не задирается, — отрезал Перепекин. — Думает, раз она солистка — значит, ее камертон выше. Ничего подобного.
Трудно сказать, как бы сложились дальше отношения Перепекина и Татьяны Привольной, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. На подступах к Одеру пластунские батальоны вели тяжелые бои и понесли значительные потери. Пополнение давали скупо, и пришлось изрядно сокращать тыловые подразделения, чтобы подкрепить сотни на переднем крае. Из ансамбля тоже взяли несколько человек, в том числе и Перепекина. Собрался он быстро: туго подпоясал черкеску, закинул за плечи вещевой мешок и, держа в руках кубанку с малиновым верхом, стал прощаться с товарищами. Ему жали руку, подбадривали, напутствовали. Хористы, которые оставались, чувствовали перед Иваном Григорьевичем неловкость. Конечно, артисты ансамбля подвергались на фронте многим опасностям — бывали и под бомбежкой, и под артиллерийским обстрелом, случалось им
Попрощавшись со всеми, пошутив с приятелями, Иван Григорьевич и Привольной великодушно подал руку. Он ожидал, что солистка проводит его какой-нибудь колкостью, но Татьяна Степановна ничего обидного на этот раз ему не сказала. Она была необычно тиха и серьезна.
— Желаю вам доброго пути и удачи, — сказала она, глядя на Перепекина грустными глазами.
— Если раны, то мгновенной, если смерти — небольшой, — усмехнулся Иван Григорьевич.
— Не надо смеяться, — сказала она.
И Перепекин вдруг посерьезнел.
— Спасибо на добром слове, — ответил он и неожиданно для себя наклонился и поцеловал солистке руку. Поднял голову и увидел, что в глазах у Привольной стоят слезы.
Потом всю дорогу, пока шли через угрюмый ночной лес в сотню, Иван Григорьевич вспоминал грустное лицо Татьяны и ее глаза, наполненные слезами. «А она не так уж плоха, — думал он, — и лицо у нее симпатичное…» До войны Перепекин жил бобылем, и, когда уходил в армию, никто не собирал ему бельишко и не поплакал у него на плече. Может быть, поэтому сейчас ему было особенно дорого и приятно, что так хорошо и сердечно, со слезой во взоре, проводила его на передний край женщина.
В сотню Иван Григорьевич прибыл как раз к делу — немцы, переправив из-за Одера подкрепление, пытались опрокинуть левый фланг пластунов. Бой завязался во второй половине дня. Погода стояла пасмурная, сырая. Неглубокие окопчики заливала холодная грязная жижа, мины разбрасывали грязный талый снег. Автоматы стучали глухо, нехотя.
— Нехорошо помирать в такую распутицу, — сказал Перепекин, поеживаясь и пряча посиневшие руки в рукава черкески.
— В такую погоду хорошо в духане шашлык кушать, белым вином запивать, — отозвался Мирзоянц — кладовщик ДОПа. У него было квадратное, бугристое лицо, маслянистые коричневые глаза, которыми он сейчас, не мигая, смотрел на Перепекина. В сотню они пришли вместе и сейчас сидели в одной воронке, приспособленной под окоп. Тут же с ними примостился маленький, с тусклым личиком человек в щегольской черкеске — парикмахер Вьющенко. Этот молчал и только нервно потирал ладонью заросший рыжей щетиной подбородок.
— Правду говорят, — глядя на него, заметил Перепекин, — что сапожник без сапог ходит. Смотри, наш Вьющенко — цирюльник, а сам зарос ураганно.
— Чисто балаболка, — раздраженно отозвался Вьющенко, — и молотит языком, и молотит… Вот немец нажмет, он нас всех побреет.
— Тю, дурный, — беззлобно выругался Перепекин. — Я для твоего развлечения балакаю. А немца мы сюда не допустим. Тебя ж учили — смелый, инициативный казак, вооруженный автоматом або карабином — это все едино, — недоступен для противника. А нас туточки три смелых, инициативных казака…
В это время две мины с треском рванули перед воронкой. Пластуны прижались к мокрым стенкам, втянув головы. Осколки прожужжали где-то вверху, а грязь плеснула в окоп.
— Вот тебе и недоступный, — зло сказал парикмахер, вытирая лицо.
— А то? — усмехнулся Перепекин. — Главное — вовремя пригнуться…
Вечером левый сосед дрогнул и отошел, далеко ли — никто в сотне толком не знал. На стыке была артиллерийская позиция: три гаубицы на прямой наводке — против танков. Положение артиллеристов сразу стало критическим. Оттуда прибежал посыльный — безусый парень в бешмете. Губы у него дрожали, и он, когда говорил, с трудом выталкивал из себя слова.