Рассказы о русском Израиле: Эссе и очерки разных лет
Шрифт:
Мура не волнуют судьбы мира. Своя судьба, как обычно, тревожит его больше всего остального: «Подумать только, в какой я сейчас глуши, как отдалился от Европы и культуры! В Елабуге грязно, люди – рожи. Вонь, скука, пьяные. Как я выберусь на поверхность?.. Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность и безволие».
Марина, как всегда, во всем виновата: не фашисты, не возвращение в СССР, а она, не сумевшая противостоять сыну, дочери, мужу… «Глупая, несообразительная, безвольная» Марина. Но Мур ошибается: самые страшные дни его жизни впереди, когда не станет рядом матери, когда он превратится
Сухая запись в дневнике: «31 августа мать покончила с собой – повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося ее “освободить”. И кончила с собой».
Рассказ Веры Трайл: «Я сказала: “Мур, отойди, ты мне заслоняешь солнце. И раздался голос Марины, глубоко возмущенный, никак не в шутку: – Как можно сказать это такому солнечному созданию”».
Из письма Марины Цветаевой: «Не могу разбивать художественного и живого единства… Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет – в посмертное, т. е в наследство тому же Муру (он будет богат ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ)».
Из воспоминаний Анастасии Цветаевой: «Мы прошли городком и вышли в горячий и влажный лес. Пахло, как в России, грибами, лесной сыростью. Мур рвал маленькие синеватые цветы, похожие на фиалки. Похожие на его глаза. Когда он подымал их на мать – взглядом доверия медвежонка к медведице, казалось, что на земле – счастье.
Марина «освободила» «фиалковые глаза» сына. Мур возвращается в столицу: «Дожидаясь окончательного решения насчет моего отъезда в Москву, я занялся продажей вещей матери… Продал вещей носильных, белья и пр. на 650 р. Денег – итого – у меня примерно рублей 1060. Это неплохо. И еще продам вещей, не знаю на какую сумму – рублей на 500, наверное».
Время тяжелое. Георгий Эфрон остается один, но никакой растерянности. Он не похож на Марину: аккуратен, организован, предусмотрителен: «Вообще-то я пока трачу деньги беззаботно, потому что они есть, но трогать “основной фонд” в 2500 р., который лежит в вещах Асеева, пока не буду… Пристрастился к портвейну… Много ем мороженого, помидоров… Вера, сестра жены Асеева, должна мне еще 80 р. Кроме того, кожаное пальто М.И. лежит в комиссионке. Боюсь, что оно не скоро продастся – а то бы я выручил за него 600 р.». М.И. – это мать Георгия Эфрона – Марина Ивановна Цветаева.
Мур по-прежнему избегает «грубой» работы. Ему везет: «Сегодня окончательно выяснилось, что в колхоз я не поеду – по медицинскому освидетельствованию оказалось, что у меня слишком маленькое сердце – по отношению к общим пропорциям: примерно в два раза меньше и на работы меня не отправят».
Перелистывал страницы дневника этого юноши с маленьким сердцем и большим желудком в поиске хоть каких-то эмоций по поводу смерти матери. Нашел наконец: «Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная. Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой? По существу, она совершенно правильно поступила – дальше было бы позорное существование. Конечно, авторучки стащили».
В дневнике Мур постоянно совмещает несовместимое. В этом есть какая-то странность, но и нечто зловещее: «Немцы прорвались к окраинам Киева, форсируя линию обороны. Конечно, Киев будет взят. Единственно хорошее – что есть кой-какие деньги. Это всегда пригодится».
Октябрь 41-го года. Георгию Эфрону удается попасть в осажденную, катастрофически пустеющую столицу. Он надеялся на финансовое благополучие, на деньги от продажи вещей матери и оказался прав: «Основное для меня дожить до продолжительного мирного периода без лишних физических и материальных потерь… Нужно сходить
Нацисты любуются Москвой в бинокль. Паника, бегство. Эвакуируются банки, государственные учреждения. У Мура, ненавистника мещанства, свои обычные проблемы: «Сегодня получил паспорт с долгожданной пропиской. Я начинаю себя спрашивать, не будет ли эта прописка причиной какой-нибудь моей мобилизации. Если Москва должна быть взята, было бы глупо оказаться посланным под обстрел, в грязи, с перспективой возвращения пешком (если можно будет вернуться). Холод, ненужный труд. С другой стороны, я боюсь, что будут мобилизовать мужчин от 16 до 60 лет, когда немцы будут ближе к Москве, чтобы защищать город, который все равно будет взят. Как всего этого избежать?.. Посмотрим, как развернутся события, и постараться держаться от них подальше… Пока я считаю себя счастливым, что могу писать, что я хорошо одет, что я живу… Будущее мне готовит неисчислимые удовольствия и радости. Не стоит беспокоиться».
Он и не беспокоится, оставив в дневнике за 16 октября такую запись: «Коммунисты и евреи покидают город. И все время неустанно повторяется тот же главный вопрос: будут защищать Москву или нет. Хотя все утверждают, что Москву отдадут без боя, что не будет оборонительной осады, я же думаю, что, к сожалению, будет осада Москвы, и Москва будет защищаться… Я очень боюсь, что Москву будут защищать… Во всяком случае, в Москве все говорят об очень близкой оккупации Москвы немцами. Недаром бегут коммунисты и евреи».
Мур не бежит. Он не коммунист и не еврей. Он еще не знает, что в ходе «окончательного решения» рискует тоже попасть в жертвы геноцида: «по деду». Мур готов к приходу фашистов, и он не желает разрушения Москвы, как когда-то не желал разрушения Парижа: «Было бы сущим идиотизмом бороться за город, который все равно будет взят. Сегодня постараюсь найти хороший ресторан, чтобы поесть. Если какая-нибудь жратва осталась. Очень боюсь за Москву. Ведь “наши” готовы наделать глупостей, престижа ради». «Наши» в кавычках. Он готов к отказу от своей «советскости», к отказу от всего, что терпит поражение и грозит опасностью. Он готов к предательству себя самого: «Самое досадное – быть погубленным последней вспышкой умирающего режима». Что творится с памятью молодого человека? Всего лишь год назад он считал этот режим самым замечательным и перспективным, радовался новым советским республикам, мечтал о победе коммунистов во Франции. Старые дневники не уничтожал Мур. Они были перед ним, эти страницы, наполненные комплиментами в адрес большевистского режима. И вдруг эти кавычки! Впрочем, Мур закавычивает весь Божий мир, кроме: «Сегодня утром купил килограмм муки, коробку консервов (крабов) и 3 коробки вафель, из коих съел одну и собираюсь начать вторую – к чему хранить? Я хочу радоваться, и единственный способ это делать – хорошо питаться».
Впрочем, Георгий Эфрон радуется не только вафлям: «Немцы наступают через Таганрог на Ростов-на-Дону. В сущности, они замечательные. Что-что, а драться, вести войну и наступать они умеют. Этого нельзя отрицать». На этот раз Мур не верит пропаганде Кремля, он верит силе. Он «преобразует» свою лексику. Солдат Советской армии называет «красными», а фашистов «немцами». Георгий Эфрон решительно дистанцируется от всего такого, что привело его в СССР: «Держу пари, что красные не сумеют одержать решающих успехов даже на подступах к Москве… Опасно заявление, что оборонять будут “каждую улицу”, “каждый москвич должен стать солдатом” и т. д. На х… вас всех. Ни хрена не дам… Купил 1 кг. изюму, 1 кг. яблок».