Рассказы о русском Израиле: Эссе и очерки разных лет
Шрифт:
Зловещее заклинание все тем же роковым словом «коммунизм». Какую пользу принес Сергей Эфрон? Посылал на смерть волонтеров в Испанию, сам принимал участие в слежке и убийстве инакомыслящих? Во имя чего? Зачем? Ну да, во имя того же кровожадного идола, под красивым именем Коммунизм.
«Латвия и Эстония объявили себя советскими, союзными республиками и присоединились к СССР. Вот это здорово! Наша страна, очевидно, колоссально усилится… Коммунизм проникнет “быстро и верно” на Запад! […] Да, коммунизм явно усиливает свои позиции!» Сплошные восклицательные знаки и шепот, страшный, невнятный шепот скороговоркой, шепот, срывающийся на крик, когда дело касается реалий коммунистического воспитания: «Дело в том, что Аля признала, что в ее присутствии и присутствии отца велись антисоветские разговоры… Но, спрашивается, почему
Стихи его матери не печатают, обрекая семью Цветаевой на лишения и голод, забирая у самого Мура «удовольствия жизни», но и здесь он готов оправдать цензурного монстра и вторит Корнелию Зелинскому: «…я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью».
Жертвы, неизбежно превращаясь в рабов, стремятся оправдать палачей, признавая их правоту, целуя им руки, умоляют о снисхождении. Все это во имя гармони мира, погрязшего в хаосе, во имя мифа, подсказанного Сатаной. Похоже, сам Мур готов донести на свою мать или отца, чтобы не быть обвиненным в укрывательстве. В дневнике он перечисляет вины Сергея Эфрона: «Приехали из Франции… Отец отказывался от работы, которая ему неоднократно предлагалась, потому что был болен. А может, болезнь – симуляция? Потом – бывший белогвардеец».
Юноша Мур не хочет иметь детей, но и семья ему не нужна, своя собственная семья, как и Париж, как и все, что было до ужаса возвращения в СССР. Разрыв всех связей необходим, чтобы лишить род человеческий тыла, швырнуть людские, озверевшие толпы навстречу друг другу, заставить убивать, жечь, насиловать…
Впрочем, Муру нужна семья, нужен совет, поддержка в том, что волнует его по-настоящему: «Конечно, главный вопрос в 15–16 лет – это половой вопрос… Это все-таки чрезвычайно комично, что моя мать – культурная женщина, поэт и т. п. – думает, что не стоит мальчику говорить о “таких вещах”, и ведет себя в этом отношении как настоящая, рядовая мещанка, как любая безответственная домохозяйка… Неприятно то, что я лишен элементарных советов, исходящих от матери».
Какие могут быть советы? Мать живет прошлым, сын пытается жить верой в идолов, жить по какой-то новой, коммунистической морали. Арестованной сестре приходят письма из Франции, передать их нет никакой возможности. Марина не смеет прочесть послания не ей адресованные. Мур пишет: «Мать из-за глупых нравственно-интеллигентно-морально-возвышенных соображений не открывает письма».
Проклятая, нечистая маета, этот половой вопрос в пятнадцать – шестнадцать лет. Отца нет рядом. Мать больше доверяет дневнику, чем сыну, а в дневнике Марины: «Тело женщины – постоялый двор». Тело, но не душа. Как она, рожавшая трижды, могла сказать об этом Муру?
Он беспощаден к матери – Георгий Эфрон, но и Марина Цветаева безжалостна к сыну: «Мать живет в атмосфере самоубийства, и все время говорит об этом самоубийстве. Все время плачет и говорит об унижениях, которые ей приходится испытывать, прося у знакомых места для вещей, ища комнату. Она говорит: “Пусть все пропадает, и твои костюмы, и башмаки, и все. Пусть все вещи выкидывают во двор”. Я ненавижу драму всем сердцем, но приходится жить в этой драме».
Он жил в «драме» – юный Мур. В трагедии жила его мать, стараясь ради него, Мура, хоть как-то держаться на поверхности проклятой, ненавидимой ей жизни. Положение с крышей над головой настолько отчаянное, что Цветаева шлет телеграмму в секретариат Сталина. Вера в коммунизм неразрывна с верой в вождя, ведущего к светлому будущему. Мур пишет в дневнике: «Говорят, что Сталин уже предоставлял комнаты и помогал много раз людям, которые к нему обращались. Увидим. Я на него очень надеюсь… Наверное, когда Сталин получит телеграмму, то он вызовет Фадеева или Павленко и расспросит их о матери… Страшно хочу есть». Это первый раз о еде после приезда в СССР. Первый, но далеко не последний. Петля на горле этого мальчика, как и на горле его матери, затягивалась под лейтмотив муки голода.
Но он верил,
Удивительно, что здоровому, сильному парню почти в шестнадцать лет не приходит в голову самому подработать, помочь матери. Нет об этом ни одной строчки в дневнике Мура. Сам он лично не собирается строить коммунизм собственными руками, даже летом, во время каникул… Он тоскует по женскому телу, по «пляжам, любви и морю» и верит вождю, но «отец родной» не читает телеграмму Цветаевой. В ЦК партии ей сказали, «что ничего не могут сделать насчет комнаты. Мур пишет: «Если бы телеграмма дошла бы до Сталина, то, конечно, с комнатой было улажено». Вера, как можно жить без веры и надежды. Он и не подозревал, что не дом стремятся построить для него с матерью, а домовину. Для всей необъятной СССР строил домовину усатый вождь и рыл могилу, вонзая острую лопату в землю, пропитанную кровью.
В какой атмосфере жил высокий талант Марины Цветаевой? Мур пишет об этом с предельной откровенностью: «Вчера вечером мать повесила в кухне сушить от стирки мои штаны. Сегодня Воронцов учинил подлинный скандал, требовал снять эти штаны, говорил, что они грязные. Говорил, что мы навели тараканов в дом. Грозил, что напишет в домоуправление. Все это говорилось на кухне, в исключительно злобном тоне, угрожающем».
К чести Мура он защищает Марину от наката пошлости, не догадываясь, что от мрази этой нет защиты: «Моя мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют, как домохозяйку».
Коммунистическая мораль привела к всевластию хамства и пошлости. Не лагеря, пытки, психушки, произвол истребляли «небожителей» Страны Советов, а именно этот роковой симбиоз хамства и пошлости… А защитой, спасением – всего лишь трогательная молитва Марины Цветаевой:
За этот ад,За этот бред,Пошли мне сад,На старость лет.Весна 41-го года. Война приближается к границам СССР, но тон прессы Кремля по-прежнему лоялен к рейху. Мур тон этот улавливает превосходно и вторит ему: «Конечно, Балканы будут завоеваны немцами. Молодцы немцы! Здорово сражаются». Через три месяца, 22 июня, 41-го года Мур оставит в дневнике совсем другие слова: «Я же торжествую: я всегда был антинацистом, и всегда говорил, что Рейх – враг. События показывают, что я был прав».
Тем не менее германские войска «сражались здорово» даже в 1944 году, когда солдатам Гитлера удалось убить Георгия Эфрона, лишить его столь желанного будущего. Он не знает, не верит в это, не верит во «внезапность смерти», как не верит в высшую силу и нынешнее всевластие Дьявола: «Возможно в старости я буду смеяться над моей юной поспешностью к “совершенству”, т. е. к старению… В конце концов, мне только шестнадцать лет, и времени для счастья еще много».
Судьба отпустит ему еще три года. Три года лишений, голода, страха уготовит ему парочка людоедов: послушников Сатаны… Но пока что безумный бред преследует Мура, он больше всего боится перестать быть «советским человеком»: «Я от всего сердца верю в будущее возрождение Франции. Только всенародная революция под руководством КПРФ сумеет вернуть Парижу и Франции ее огромную роль в восстановлении Европы. Чтобы не говорили голисты, они не смогут обеспечить воскрешение Франции, потому что они не едины с народом».
Слова, слова, на деле бедный Мур даже гордится своим «буржуазным» видом: «В моем пальто (бежевом) и в шикарных ботинках я настолько похож на иностранца, что все таращат глаза. Вообще, если даже меня одеть во все советское – и то будут глазеть, потому что лицо у меня нерусское».
Преодоление чуждости невозможно. Сам по себе дневник Мура, несмотря на заклинания к подобию, полон этой чуждостью. Георгий Эфрон был сыном поэта Марины Цветаевой и «белогвардейца» с еврейскими корнями. Мог ли он побороть неизбежность родства. Нет, конечно. Мур все чаще пишет свой дневник по-французски, невольно цепляясь за столь презираемое прошлое. «Бежевое пальто» стало второй кожей Георгия Эфрона, пролетарские лохмотья никак не хотят «облагородить» его «нерусский» облик.