Рассказы. Повести. Легенды
Шрифт:
Икона древнего греческого письма была закована в золотую ризу, и брильянтовая корона над нею сияла мягким лучезарным блеском от множества неугасимых лампад.
Панфилов, а за ним и другие молча перекрестились, поцеловали икону и, не разговаривая, вышли из храма.
– - В театр!
– сказал Матвей Матвеевич, садясь в сани.
Начался уже второй акт, когда путники, взяв билеты в последних рядах кресел и смущаясь дорожными костюмами, стали пробираться на свои места. Фауст пел уже каватину, и Панфилов, недовольный шумом, который сам же производил, пролезая по ряду, сердился на публику, не
Фауст был очень хорош и знаменитое "до" взял так легко и красиво, что каватину заставили повторить. После одинокой безлюдной дороги и после всей массы разнообразных впечатлений было странно сидеть в многолюдном собрании и слышать гром аплодисментов.
Мефистофель зато был чересчур нелеп в каком-то пестром костюме и грубом, непозволительном гриме, отчего и казался паяцем.
"Посмотрим, чья победа!" - пропел Мефистофель и, взявши Фауста под руку, увлек его за кулисы. Эта фраза заставила Матвея Матвеевича оглядеться, и, пока сцена перед выходом Маргариты оставалась пуста, он всматривался в публику, ища глазами Тирмана, а в мыслях гвоздем засела мефистофелевская фраза: "Посмотрим, чья победа!"
Вошла Маргарита, с традиционной длинной косой, в белом платье, с сумочкой, висевшей ниже колен, и мечтательно запела про незнакомца-юношу, а потом села за прялку. Действие проходило своим чередом, не возбуждая особенных восторгов. Явились опять Мефистофель с Фаустом, взяли под руки один Марту, другой Маргариту и пропели квартет. Мефистофель делался с каждой минутой несносней, к тому же он не выговаривал какой-то буквы, и Панфилову хотелось его освистать.
Но как хорошо было глядеть на этот зеленеющий сад, погруженный в тихий сумрак! Вот пробились лунные лучи, вот Маргарита упала в объятия Фауста; зажурчали тихие влюбленные речи... "О, ночь любви!" - пел Фауст, обняв Маргариту, но видно было, как он скосил глаза на дирижера, маленького лохматого человека, который, медленно взмахивая своей палочкой, весь устремлялся вперед, точно собираясь вспорхнуть и улететь.
В антракте, встретясь с Сучковым, Матвей Матвеевич спросил его, здесь ли Тирман.
– - Не видать... Либо здесь, либо спит: у него ведь даром время не тратится.
Далее разговор перешел на оперу. Впечатление обоих было нелестное, и они решили больше не слушать,
– - Где Тирман?
– спросили по приезде на Вольную почту.
– - Нету-с, - ответил слуга.
– - А не сказал, куда он поехал?.
– - Оделись и поехали. В восемь часов еще собрались.
Панфилов стоял, вытаращив глаза.
– - А повозка?
– выговорил он со страхом.
– - В повозке поехали, ваше степенство.
Матвей Матвеевич вспыхнул и, подняв обе руки, потряс над головой кулаками.
– - Ах я старый дурак!!
– вскричал он в негодовании.
– И как я не раскусил этого лукавого Тирмашку!..
Надул! Опять надул!.. И как я не догадался! Сколько мы времени потеряли напрасно! В восемь часов удрал, а теперь?..
Он вынул часы.
– - Не догонишь! Теперь далеко... не догнать!
– говорил он чуть не плача.
– - Да полно, Матвей Матвеевич, - успокаивал его Сучков - Видите, какая
– - Нет, как я попался, как я попался! Словно мальчишку надул. И догадало его подсунуть мне эту чертову афишу!
Он дернул афишу за угол и сорвал ее со стены.
– - Все равно, Матвей Матвеевич, давайте закусим на скорую руку, да и марш вдогонку.
Подали ужин, но Панфилову не пилось, не елось.
– - Ах этот Тирмашка несчастный!
Однако плотный ужин и хорошее вино успокоили его настолько, что, садясь в повозку, он сказал Бородатову:
– - Ну, теперь остается только спать!
Погода была гнилая. С неба что-то сыпалось, не снег, не дождик, а какие-то мокрые и жесткие брызги.
Сначала ехали городом, и, когда миновали так называемую Швейцарию, прилегающую к Казани, повозки погрузились во мрак.
Ночь была черна. Лошади бежали осторожно. Путь лежал уже не по Волге, а по твердой земле. Ямщик боятся сбиться и сдерживал тройку, часто перекликаясь с задними ямщиками. Мороза не было, но ветер ходил винтом и забирался под шубы. Колокольчики надоедливо верещали, особенно по ухабам, откуда насилу вылезали повозки.
До Собакина еще кое-как добрались, но дальше пошла такая дорога, которую даже татары ругали по-русски, а путники бранили татар. Матвей Матвеевич выходил из терпения, но, как на грех, то коренник распряжется, то пристяжная перескочит постромку, или повозка так засядет в ухабе, что лошади по нескольку минут бьются на месте, прежде чем ее вытащить; приходилось даже вылезать из повозок.
– - Ну-ка!
– говорил тогда бесцеремонно татарин, - выходи, бачка!
Когда же распрягся коренник и пришлось дожидаться, пока его приводили в порядок, Панфилов истощил весь запас вразумительных слов, и ругаться начал уже Кротов, который знал откуда-то много татарской брани. Длинная ночь, безжалостно длинная, скучная, сырая, казалось, завладела всем миром и не думала никогда проходить.
Едешь-едешь, а все вокруг прежний мрак, и с неба все что-то сыплется, и ветер бегает по полю, и слышится шум за повозкою, словно чей-то хвост метет за собою падающий снег...
Усталость взяла свое. Опустили зонты, подняли фартуки и стали дремать под скучную песню начинающейся вьюги.
Матвей Матвеевич спал как убитый, не просыпаясь даже на станциях, когда в повозку впрягали свежих коней.
Когда он открыл глаза, был уже день. Он рассеянно огляделся, как бы стараясь что-то припомнить, и видно было по этим неуверенным взорам, что впечатление какой-то грезы не успело еще остыть.
– - Где едем?
– спросил он Бородатова, протирая глаза.
Но Бородатов сам только что проснулся и в свою очередь спросил ямщика:
– - Где едем?
Не оборачиваясь, татарин поднял руку и указал на видневшиеся вдали сквозь голые прутья деревьев первые постройки уездного города.
– - Вон он, Малмыж!
День был хмурый. Серое небо с бродячими рваными тучами словно обвисло от гнетущей тяжести и готовилось опять порошить снегом. Сухой ветер налетал порывами, ударялся в задок повозки и пропадал надолго. Когда, проехав городом, вошли на почтовую станцию и Панфилов увидал смотрителя, то первое слово было про Тирмана: