Рассказы
Шрифт:
Еще был армянин Рубик. Этот готов был взять Наташу за себя, но требовал уехать к нему в Карабах и свято чтить там его старуху мать, не выходя из дома. Так и осталась Наташа перекати-полем, легкой на передок /шалашовкой/ – под сорок, между прочим, если не /за/.
В этом качестве она и достигла триумфа своей славы, прибившись к литературному заповеднику Мцыри, а заодно и к Федору Ляпишеву, инвалиду третьей группы с правом работы, без одного ребра и трех пальцев левой руки в результате автомобильной аварии в нетрезвом состоянии.
Замечу, кстати, что после
Однажды Федор пришел к ней торжественный, в штанах по колено и рубашке с пальмами, купленными, несомненно, на Петровско-Разумовском рынке, куда ездил иногда прибарахлиться и пару раз возил на электричке Наташу.
– Ты вот что, – буквально с порога, – ты это… подмойся сёдни как следует.
– А чего? – встревожилась Наташа.
– А того, – Федя приосанился, – дачника я тебе надыбал. Культура, брат! Журналист с Москвы.
– Да на что меня ему?
– Забор я ему ставил с ребятами. Приняли после работы, мужик простой, сел с нами. А меня еще и в баню позвал. Ну и как добавили там, признался запросто: жена, мол, на отдыхе, а ему без бабы – реально кранты. Ну, я тебя порекомендовал. Плотит, сказал, десять баксов за вечер. Понравится – добавит.
Наташа все сделала, как велел Федор. Еще и голову вымыла, и платье надела обтянутое из чистой вискозы и босоножки те самые, на шпильке, кое-как натиснула, губы намазюкала, сидит. Встать не может от босоножек и волнения какого-то, словно целка, как тогда с Андреем.
Ровно в 21.00 стучит. “Открыто!” – пищит птичкой Наташа, а голосок-то перехватывает. Запела дверь, заскрипели ступени, зашоркали шаги… И… Ах! Ой! Мама-мамочка! Тот самый, с бородой, в свитере! Седой, а глаза синие, молодые, ноги загорелые, и бутылка, видно, что культурного вина, не дешевки портвеша, торчит из кармана шорт!
Наташа руки-то к груди жмет молитвенно, ресницами хлопает и шепчет:
– Хем… Хем американский…
Гость обалдел:
– Ты… вы, простите, вы что же, книжки читаете? Знаете Хемингуэя?
И поскольку Наташа молчит глухо, как в танке, только улыбается все шире, забыв про фиксы и другой непорядок во рту, мужик понимает это как согласие и восклицает: “Не ожидал!” И в дальнейшем все пытается вызвать Наташу на разговор, но та лишь пьет мелкими глотками кислятину и быстро покрывается клюквенным румянцем от лба до грудей, и бисерный пот выступает под завитыми на крупные бигуди, крашенными хной волосами.
И под конец, уже почти отпрыгав свое и под тяжелым, как шкаф, прекрасным дядькой, и сверху, Наташа вдруг неистово закричала, не найдя других слов: “Это что же, Господи Исусе,… твою ма-а-ать!”, ибо впервые в жизни испытала невероятной силы разряд молнии, как бы расколовший все ее ядреное тело. Далекая от эротики шалашовка ничего не знала про оргазм, на обычный вопрос: “Кончила?”, не задумываясь, рапортовала: “Ну”. Еще успела подумать, что, возможно, Господи Исусе и Его Мать наградили ее за
Пораженный дачник-журналист, никогда не встречавший в своих многочисленных избалованных девках, а тем более в жене подобной самоотдачи, передохнул часок, потом еще раз врубился в спящую, отчего та проснулась и расплавилась в новых ощущениях, по-прежнему не находивших вербального выражения, кроме единственного, как нельзя более подходящего к случаю.
Ослепленная сполохами нежданного женского счастья, шалашовка исцарапала загорелые покатые плечи обломанными ногтями, до синевы иссосала бородатый рот и шею, вновь вознеслась и канула.
Ближе к утру гость ушел, оставив под подушкой пятьдесят долларов.
С этого дня поганая надпись на магазине исчезла навсегда. Кто это хулиганничал тут и гадил, так и осталось тайной. Видать, какие-то инфернальные силы – вроде тех, что оставили гигантские чертежи в мексиканской пустыне и каменных идолов на острове Пасхи.
*
ПЕНСИОНЕРКА
*
Трудно не знать, сколько лет этой так называемой Ляльке, поскольку ее провожают на пенсию. Контора увешана Лялькиными фотографиями в разных видах, сама пенсионерка пляшет на столе, молодой шеф кричит:
“Вот лучшие ноги дальнего и ближнего зарубежья!”
Когда-то он был Лялькиным любовником – только придя сюда руководить опытными архитекторами, юный, блестящий, креативный, с могучими связями роскошный мачо, от которого за версту разило спермой. Лялька весело и радушно, как все, что делала, взяла его под крыло, аккуратно вводила в неформальную жизнь коллектива, учила традициям и хорошим манерам, и на ее красивых плечах Левочка въехал в дружный коллектив совершенно своим парнем, работать с которым было райским наслаждением.
Лева щедро платил, летом фрахтовал для конторы теплоход с зелеными стоянками, зимой вывозил команду в какие-нибудь там Альпы – все здесь были горнолыжники, сам Лева лихо пахал по целине на доске. И дело знал, вследствие чего контора получала лучшие заказы и на Леву, грубо говоря, молилась.
Левочкина молодость Ляльку отнюдь не смущала, ей и самой было тогда далеко до вечера: сорок пять, ягодка опять и опять. Войдя в пору
“ягодки”, а именно в тридцать, то есть в бальзаковскую классику,
Лялька сказала себе, что – вот он, /ее/ возраст, и другого не будет.
Не в том смысле, что она унижалась, молодилась и врала – никогда.
Вот уж чего не было. Годами, сколько их у нее накопилось, Ляля милейшим образом щеголяла, делая их предметом личного цирка, неистощимой клоунады, чем обескураживала девчонок и мальчишек, а мужиков постарше реально сводила с ума. Сногсшибательным был именно контраст между календарным возрастом и/ самоощущением/ – легким и крутым слаломом жизни, которым Ляля откровенно упивалась, проходя сложнейшие трассы с песней и бешеной радостью в глазах, ногах и сердце.