Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками
Шрифт:
– Писать в 1966 году о еврейском вопросе, естественно, не было карьерным мероприятием. Когда я стал заниматься личностью, это тоже не было модным и вошло в научную моду потом. Все мои темы были внутренне мотивированы, несмотря на то, что оставались запретны.
Самой запретной, конечно, была сексуальность. Но вот, например, психология юности, которой я занимался, не была запретной. А с другой стороны, с 29-го и по 79-й год, когда вышла моя «Психология юношеского возраста», книг на эту тему у нас не было. Почему не писали – понятно: возникало очень много деликатных мировоззренческих вопросов. Чувствовали, что это опасно.
– В таком
– Прямые конфликты возникали сравнительно редко. У меня было больше неприятностей и сложностей с коллегами, чем с цензурой. Ничего антисоветского я не писал, многого в реалиях того времени просто не понимал. Шокировала непривычность тематики. Иногда действительно возникали острые конфликты. Например, когда в 1965 году я сказал в одном докладе, что у нас есть проблема поколений, проблема отцов и детей. Тут меня дружно опровергали.
Тогда было негласное правило: если хочешь сказать что-то новое, надо избрать максимально спокойную, каноническую форму, зашифровать, закодировать. Зато это все очень внимательно читалось. Если говоришь обыкновенности, можешь выбрать форму эпатажную. Сейчас все не так: если подача материала не носит скандального характера, его просто никто не заметит.
Но и такого чувства невостребованности, как сейчас, раньше не было. То, что не выходило в печати, шло в самизда т.
То, что было искорежено цензурой, читатель-единомышленник, настроенный на ту же волну, понимал.
Сегодня, конечно, я издаюсь. Но кто это читает, мне неизвестно, как понимают – неизвестно. Я вот ездил в Челябинск (меня попросили выступить перед директорами детских домов). С одной стороны, меня все знали и читали. Глава администрации Челябинской области, врач по образованию, цитировал наизусть мои книжки, которые читал еще в юности. Учителя приносили мне на подпись «Психологию юношеского возраста» издания 79-го года. А докторша, которая мне делала кардиограмму, рассказывала, как ей повезло: когда она была студенткой, ей удалось достать книгу «Введение в сексологию». Но, с другой стороны, ничего, что вышло после 89-го года, туда не попало. Это все равно, как если бы в 89-м я умер.
– В начале разговора Вы обронили такую фразу: социологией стало заниматься невозможно. С чем это было связано?
– В то время как советская пресса трубила, что основа всех свобод личности – право на труд, я доказывал, что «логическая предпосылка и необходимое историческое условие всех других свобод» – свобода перемещения. «Ограничение ее инстинктивно воспринимается и животными, и человеком как несвобода. Тюрьма воспринимается не столько наличием решеток или недостатком комфорта, сколько тем, что это место, в котором человека держат помимо воли».
В 1960-е годы в советском обществе уже отчетливо просматривались тенденции, которые в дальнейшем должны были привести его к краху, в частности, аппаратно-бюрократический антиинтеллектуализм и кризис в межнациональных отношениях. Социология создавалась на волне предполагаемых реформ. Стало ясно, что в обществе существуют проблемы, которые надо осмысливать. Но вскоре наша информация, которая в какой-то момент казалась необходимой Хрущеву, настроенному на реформы, стала не нужна. Общество вновь стало беспроблемным. А такому обществу не нужны общественные
В Москве одна партия, но много подъездов
– А с чем связан Ваш переезд из Ленинграда в Москву? Ведь Вы говорите, что никаких острых столкновений не было?
– Что вы, они были всегда! Я, правда, не всегда осознавал суть проблемы. Но, конечно, это прежде всего – Ленинградский обком партии. Притеснял он меня, безусловно. Хотя поделать со мной обкомовцы ничего не могли. Я в Ленинграде не строил никакой карьеры, печатался исключительно в Москве.
– А что раздражало, обком?
– Раздражало все. Раздражала «Социология личности», статьи о конформизме. Вызывали ярость «новомирские» статьи, особенно «Психология предрассудка». Статья об американской интеллигенции, которую читали все, понимая, что речь идет о нас. Чиновники чувствовали крамолу, но ничего с этим сделать не могли. Это было не в их юрисдикции. Ответственность нес Твардовский, а он был в Москве.
Чиновники пакостили, чем могли. В частности, блокировали мне заграничные поездки. С этим я ничего не мог сделать. А заграничные поездки мне нужны были не для того, чтобы «слинять» (хотя я не раз подумывал это сделать, но всякий раз возвращался, потому что здесь я нужнее, мне было что сказать обществу). И подавно я ездил не для того, чтобы привозить какие-то тряпки – у меня здесь интересов никогда особенно не было. Но я знал, что страна в безнадежном состоянии, интеллектуально отсталая. Мне нужны были иностранные книги и журналы, которые я должен был выпрашивать у своих западных коллег. Кроме того, важно было просто поговорить с коллегами.
Кстати, именно поэтому вся интеллигенция так болезненно относилась к запретам на зарубежные поездки независимо от того, как тот или иной относился к советской власти и что искал на Западе: это был запрет на глоток воздуха. Для меня же это означало запрет на работу.
В Москве всегда было свободнее. Тогда ходил такой анекдот: когда в Москве стригут ногти, в Ленинграде рвут пальцы. К сожалению, это подтверждалось неоднократно. Поэтому всегда происходила утечка мозгов из Ленинграда в Москву.
Говорили между собой так: в Москве однопартийная система, но много подъездов. Имелись в виду разные подъезды ЦК.
Действительно, когда я уже не мог оставаться в «Институте социологии», который курировал отдел науки ЦК, я ушел в «Институт общественных наук» при ЦК КПСС, который находился в компетенции международного отдела ЦК, и отдел науки там меня уже достать не мог.
А в Ленинграде, как и в других городах, система была не только однопартийная, но и одноподъездная. Если обком решил кого-то упразднить, то он это запросто мог сделать. Поэтому заниматься какими-то неканоническими сюжетами в провинции было гораздо опаснее, чем в столице. Когда я общался с Ираклием Андронниковым (тоже бывший ленинградец, перебравшийся в Москву) и сказал ему, что в Москве больше возможностей для работы, он сказал: «Нет. Вы ошибаетесь. В Москве больше возможностей для реализации сделанного. Но эти возможности связаны с тем, что вы вовлекаетесь в какую-то ненужную вам суету. А в Ленинграде возможностей для органической работы больше, но потом вы с этим ничего не можете сделать. И вам становится очень неуютно».