Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками
Шрифт:
– А «Трень-брень» по пьесе Радия Погодина? Тема рыжего.
– О, это же история про меня! «Абраша, Абраша, где твой папаша?» Я должен был сказать: «Мой папаша на мамаше делает нового Абрашу». Я этого, естественно, не говорил, меня били, я убегал, бежал к родне, родня тут же толпой вываливала на улицу. Тем более что родня у меня не чистокровная, путаная, перемешанная.
Хорошая у меня была семья: непутевая, шальная, пьющая… Вот, например, возникала драка – до топора. Но стоило бабушке (маленькой, субтильной, хрупкой – ей тогда было около с орока, но она все равно
Самоотверженный «совок»
– И вот Вы в Ленинграде, поступили в театральный институт, наконец-то, попали в свою среду…
– Я попал не в свою, я попал в альтернативную среду. Это все были ленинградцы из интеллигентных семей. За каждым тянулся шлейф каких-то художественно-интеллектуальных представлений и знаний. Я в телогрейке, в валенках с калошами, в ушанке… Вместе со мной учился, например, Игорь Петрович Владимиров – уже тогда барин. А я опять сбоку, опять изгой.
– Что же вам помогло в таком случае вообще поступить в институт?
– Только доброта и доверие Бориса Вульфовича Зона, моего профессора. Я это доверие не могу разгадать до сих пор. Не было никаких оснований принимать меня: картавый, кривоногий, не насыщенный никакими знаниями. Любовью к театру – да! Может быть, это перекрывало все остальные недостатки? А может быть, ему напели про меня мои сибирские друзья, с которыми я познакомился в театральной библиотеке и вместе проводил время в их общежитии.
Это тоже был театр. Там и спанье, и еда, которая варилась и жарилась на примусах, игры, пенье под гитару, и все это еще на фоне какой-нибудь лекции. Я смотрел на всех, как на будущих Ладынину, Орлову и Абрикосова, будущих звезд. Подтекст этой жизни мне был не знаком.
Вообще с раннего моего детства я не знал уродливого с оциального подтекста. В социальном смысле я очень поздно прозрел. Может быть, только в пору насилия надо мной, когда меня отлучали от театра. А так я был «совок»: пионерско-комсомольский, искренний, самоотверженный. Но эта само отверженность была необходима делу, которому я служил: театр надо было сплачивать, защищать. Все это получилось благодаря моей фанатической преданности времени.
Притом, слава Богу, что из-за небанальной жизни до театра, может быть, я не попал в дурной фарватер обслуживания Советской власти. Меня и тогда защищали церковь, цыгане и цирк.
– Между окончанием института и счастливым временем ТЮЗа много прошло лет.
– Я ведь был членом комсомольского бюро и на распределении должен был показать пример, то есть уехать работать в провинцию. Мы с женой, с которой счастливо живем до сих пор, выбрали Калугу. Все же ближе к Москве, можно в случае чего съездить и пожаловаться.
– Потому что наверху правда и справедливость есть?
– Ну, конечно! В Калуге я проработал пять лет. Потом мне предложили должность главного режиссера театра в Калининграде. Это было
Отношения с Георгием Александровичем долгое время сохранялись замечательные, близкие, родственные, дружеские. Нарушились они по моей вине. Я совершил идиотский, детский поступок.
Меня предали свои
Я уже в это время был в ТЮЗе, куда меня благословил тот же Товстоногов (без его помощи мне бы этого театра было не видать). И вот на каком-то семинаре, который я вел, на вопрос, как я отношусь к методике Товстоногова, я ответил, что Георгию Александровичу методика не нужна, что это автократическая режиссура и что-то еще в этом роде. По существу, сказал правду, но не в тех обстоятельствах. Не должен я был этого говорить о друге и творческом родителе. Это выглядело предательством.
Вся кампания против меня началась после этого. До этого я был защищен Георгием Александровичем Товстоноговым, а теперь – нет. Меня стали ругать: спектакли плохие, со сцены ушел герой типа Павки Корчагина. Теперь уже старались угодить разгневанному Товстоногову. Я перестал быть таким-сяким в лучшем смысле и стал таким-сяким в худшем смысле. И еще – подполье… С момента моего появления в театре подполье же сохранялось, продолжало работать. И вот, воспользовавшись этой напряженной ситуацией, совершили мерзейший подлог.
В Обком меня вызывали через день. У них было какое-то другое представление о театре, не как о театре детства, юности, то есть театре людей, а как о каком-то функциональном, пионерском театре, что ли. Меня упрекали в том, что я театр овзросляю, эстетизирую. Хотя театр имел огромный успех не только дома, но и во всей России, и за рубежом, но меня продолжали ломать. До конфликта с Георгием Александровичем этого не было.
А потом инсценировали изнасилование. Это было настолько ни с чем не сообразно. В роли жертвы легче было представить меня, нежели наоборот. Это был повод для немедленного изгнания ото всюду и снятия всех званий. При Романове меня учили, как руководить театром, а эта инсценировка произошла уже при Соловьеве. За меня попытался заступиться Кирилл Лавров, но там было уже все решено, и человек уже на мое место выбран, который потом в течение 10 лет курочил театр и в конце концов по существу истребил его. Я до сих пор не могу войти в этот дом, которому отдал лучшие годы жизни. Не знаю, кто это сделал персонально или какая группа в этом участвовала, но у меня все равно осталось ощущение, что меня отдали, предали свои.
Это случилось в 1986 году. Меня уволили, судили. Потом, правда, приговор отменили за отсутствием состава преступления, но цель была достигнута: я остался без театра.
Спасался тем, что принялся писать книгу, которая вот только теперь, спустя 15 лет, должна выйти. Тогда еще за мной оставалась дача. Потом и дачу отняли. Но в это же самое время пригласили ставить спектакль в Америку. Времена уже настали другие, не выпустить меня не могли. В Америке были всякие предложения, в том числе о создании творческого семейного центра. Но мне хотелось домой, и я подумал, что попробую создать такой центр у себя на родине.