Расставание
Шрифт:
— Хотел бы к маме. Но ей не до меня. А к папе не хочу. Он такой же, как ты. Я вас обоих ненавижу!
— Понятно, — бурчит Женька и ведет меня куда-то.
— Кто-то из нас двоих сволочь. Ты или я?
— Во всяком случае, — спокойно отвечает Женька, — один из нас дурак, и это ты. И всегда будешь дураком.
— А ты всегда нет…
Женька оставляет меня и кидается на проезжую часть, такси чуть не сбивает его с ног. Он что-то говорит шоферу, сует ему деньги, открывает мне дверцу, и я плюхаюсь на сидение. Такси тут же рвет с места, и
— Куда едем? — спрашиваю шофера, и он называет мой адрес.
Все правильно. Мне нужно домой. Мне противно жить, но все-таки лучше в своей квартире.
В такси меня должно бы укачать, развезти, но чем ближе к дому, тем трезвее голова, только наплывает такое отчаяние, что мне страшно вползать в свою пустую квартиру. И что в ней делать? До вечера еще далеко, спать нельзя, иначе все пакости настроения обрушатся на меня ночью. Я всматриваюсь в улицы, узнаю свой район и решаюсь, наконец:
— Сейчас от светофора направо. Поедем в другое место.
— Поедем, — равнодушно откликается шофер. — Куда?
— Дави по кольцу, а там подскажу, не помню улицу.
Торопливо лезу в карман и с радостью обнаруживаю завалявшийся червонец. Если Юры-поэта нет дома, это очень вероятно, мне хватит до какого-нибудь следующего адреса. Надо бы, конечно, позвонить, прежде чем ехать в гости, но я полагаюсь на удачу.
В такси открыты все окна, я высовываюсь и заглатываю встречный воздух. От скорости он прохладный и кажется чистым; даже когда бесшумная «Чайка» выхлопывает мне в нос высококачественный перегар, я не обижаюсь, не фыркаю, всем воспитанием я приспособлен к машинному перегару, он действует на меня как степной ветер на сына степей. Я же сын города, я подасфальтный шампиньон, я мутант машинной цивилизации. Мне можно и в рожу плюнуть, я не обижусь, потому что я еще и социальный мутант!
И вот, я пытаюсь понять трезвеющей головой, что произошло в доме моего героя. Обидели меня или нет? Конечно, обидели. Но имею ли я право обижаться? С деньгами, действительно, получилось глупо. Было бы справедливо — все деньги пополам, но это жест, а не нравственный поступок. Я бы так поступил только по принуждению, а в сущности я солидарен с законом, который не обязывает меня к такому жесту, даже напротив, гарантирует мне спокойствие совести.
Но честно говоря, я нахожусь на стадии износа, точнее сказать — я так перестроился на другую жизнь, что вся суета, все передряги этой жизни скоро будут отскакивать от сознания, как поп-музыка за стеной у соседей…
Согбенная тихонькая женщина открывает мне дверь. Это мать Юры Лепченко. Меня она не узнает. «Юра работает!» — предупреждает она и ведет меня к его комнате. Ясное дело, когда сынок «работает», мама не рискует стучать к нему, берите, любезный, на себя смелость. Я брякаю костяшками пальцев по двери и тут же открываю. Поэт лежит на тахте, задрав ногу на ногу, в руках тетрадь и ручка. Скажите пожалуйста, и вправду работает! Поэт при моем появлении
— Творишь? — спрашиваю я и нагло сую нос в раскрытую тетрадь. Целая страница сплошного амфибрахия! Юра поспешно захлопывает тетрадь.
— Понятно, секрет фирмы. — Я жму ему руку и уже искренне извиняюсь. — Понимаешь, что-то тошно стало, ты уж извини, что без спросу.
Юра поспешно убирает на полку причиндалы творческого процесса. Книжные полки у него раскиданы по стенам — так модно. В проемах, конечно, Цветаева, Пастернак, Блок и, поди же, Гумилев! В восточном (!) углу, конечно, иконы, на одной из полок подсвечники, заплывшие стеарином. Все, как у нормальных советских людей.
— Есть? Пить? — спрашивает Юра.
— Сыт и пьян. Слушай, если с похмелья в церковь идти, это большой грех?
— Лучше не ходить, — деликатно отвечает Юра.
— Еще только четыре… Я продышусь…
Юра подозрительно косится на меня.
— Вообще-то я сегодня иду…
— Ну и отлично. Сваришь мне кофе перед выходом — и порядок. А что там сегодня?
— Обычно. Служба, потом проповедь… беседа…
— Это то, что надо. Так берешь с собой?
— Ну, если ты будешь в норме…
— Буду. Рассол есть?
— Лучше дремани, открою окно.
Я не очень-то уверен, что это не блажь у меня. Похоже, что я просто куражусь. Решаюсь упасть на тахту по Юриному совету, он распахивает окно и выскальзывает из комнаты. Я медленно опускаюсь-проваливаюсь в дремоту, без всяких видений, и пребываю в этом состоянии, кажется, довольно долго, потому что, когда вновь прихожу в себя, в окне солнца нет, оно за башней, что на другой стороне пустыря. И тут же в комнату влетает Юра.
— Проспали. Надо же! Проспали.
Оказывается, он в другой комнате занимался тем же, что и я, — дрых. На часах уже шесть. Юра некоторое время пребывает в нервной задумчивости — имеет ли смысл ехать или уже поздно? Все его маленькое личико напрягается и становится совсем детским. Наконец, он расслабляет брови и говорит спокойно:
— Поедем только на проповедь. Душ — хочешь?
— Ничего в жизни так не хочу.
Юра ведет меня в ванную, сверкающую импортной плиткой (наверняка не обошлось без Женьки Полуэктова!), знакомит с импортными кранами, выдает полутораметровое полотенце.
Струя колотит по темени почти ледяной дробью, дыхание рвется вон, но когда привыкаю, вместе с дыханием возвращается радость жизни. Это радуется тело, осознавшее себя в сопротивлении холоду, и я ощущаю его, свое тело, лишь как принадлежащее мне, но все же не мое, с моим «я» полностью не сливающееся. Это странное ощущение, будто живешь рядом с самим собой, и душа и тело не пришли в соответствие друг с другом. Но вот я бодр и пружинист, и это почти заглушает горечь мыслей, которые тоже проснулись и лениво шевелятся в мозгу. Тело мое готово причаститься иным мирам, а душа — какой лопатой ее выскоблить?