Разин Степан
Шрифт:
Девка, не зная и не желая того, волновала подростка Разю.
– Стенько, необрядна я и не пойду к твоему батьке… Годи, завтра обряжусь, небойсь, приду, буду, как все, тебя в мужья просить…
– Оленка, перестань! Не надо – нарядна, куда больше, – сегодня отцу все скажешь, а завтра на майдан – народу поклонишься, и я скажу; «Беру тебя в жоны!» Попа к черту…
– Ну, ин ладно!
Торопливые руки начали шарить дверь. Фрол вдавил лицо в заячьи шкуры.
– Эй, Фролко! Сатана ты, где огонь?
– Погас, огниво в светце, лучина!
Слышно было, как тяжелая рука била кресалом по камню.
– Фрол, где батя?
– Гляди – на полу.
Лучина попала сырая. Степан, ударив нетерпеливо по светцу, погасил тлеющие огарки. Полез под кровать
– Эй, Фрол! Пошто на полу отец?
– Он застыл, Стенько!
– А-а-а! Фрол, беги на площадь. Ту близ, справа дороги хата, в ей греки живут и баньяны [54] разные. Понял?
54
Индусы.
– Понял!
– Там, знаю я, немчин-лекарь проездом стал, веди его… скажи… Да на вот талер – еще дам! Скажи: не пойдет – с пистолем заставлю.
– Бегу, Стенько! Скажу…
– Ой, Олена, ежли мой отец отравно пил, я московитов-бояр не спущу даром… Ты гляди – рука? Она камень, так не помирают с добра… Подойди, – старик мертвый, а небойсь – золотой… В море малого меня брал пищали заряжать… Учил переходить на конь реки, и первый я из всех рубил, колол… От атамана уздечки, седла. Зато дьявол! Что сказываю? Все знаешь сама.
– Знаю…
– Ходи, не бойся, – вот его рука, подымаю, – он живой дал бы согласье… а? Ты моя, Олена? Беда, ой беда! Батько, старый Тимоша, отец!
Молодой казак стоял на коленях, теребил свои кудри. Девка держала казака за плечи.
– Долго! Нейдет немчин? Ино сам пойду.
– Ты плачешь, Стенько? Я буду крепко любить…
– Не целуй, не висни, Олена! И не знаю я… что? что?
Открылась дверь. Торопливо почти вбежал Фрол, за ним двое немчинов в черных плащах вошли в хату. На головах черные шляпы с высокими тульями и белым перьем. Оба в башмаках, при шпагах. Один остался у дверей, оглядывался подозрительно. Другой на тонких ногах решительно подошел, нагнулся к мертвому, потрогал под набухшим веком остеклевший глаз старика, пощупал холодную руку.
– Ту светит! Ту светит! – приказывал он.
Степан водил огнем свечи, куда показывал лекарь.
– Tot! Помер, можно сказайт…
– Отрава или нет? Да правду сказывай, черная сатана!
– Мой правд, завсегда правд! Стар… сердце… Пил вина?
– Пил – был на пиру!
Другой черный подошел и, не трогая старика, нагнулся, долго внимательно глядел на мертвого.
– Не знайт! – сказал лекарь. – Пил вина, от сердца ему смерт… Schwarz das Gesicht? [55] – обратился он к другому, как бы призывая его в свидетели.
55
Почернело лицо? (нем.)
Тот молчал.
– Уходишь, немчин?
– Зачиво больше ту?
– Бери талер, пришел – бери! И все же лжешь ты, черный дьявол!
– Нейт, лжа нейт, козак!
Немцы ушли.
Луна была такая яркая, что песок по узким улицам, белый днем, белым казался и ночью. Шли иностранцы мимо шинков, закрытых теперь: воняло водкой, чесноком и таранью. Синие тени, иногда мутно-зеленые, лежали от всех построек, от мохнатых крыш из камыша и соломы. Тени от деревьев казались резко и хитро вырезанными. Немцы прошли мимо часовни с образом Николы, прибитые под крестом, возглавляющим навес. Часовня рублена из толстого дуба, навесом походила на могильные голубцы [56] – похоже было, что часовню рубил тот же мастер. Здесь иностранцы вошли медленно. Доктор сказал:
56
Голубец –
– Пришлось много спешить нам! Дикари грозились, – устал я…
Кругом была тишина и безлюдье, только изредка выли собаки, и где-то далеко-далеко в камышах голодно отзывался шакал.
Другой немец спросил:
– Почему, доктор, ты удержал истину? Старый дикарь явно отравлен.
– Я много наблюдал эти и иные страны. Московиты, узнав от врача правду о насильственной смерти, убивают не виновника ее, а того, кто вывел им причину смерти, ибо преступник далеко, но возмущение тревожит сердце варвара… Эти же, кому пришли мы свидетельствовать о смерти, еще более дики, чем московиты, и невоздержны в побуждениях, подобно римским легионерам: в походе они убивают даже своих начальников и возводят других… Убить для них – высшее наслаждение, потому им правда не нужна! Мой друг, мы в сердце самой Скифии, а не в Европе… Заработав от них плату за наше беспокойство, мы за сохранение жизни своей обязаны благодарить всевышнего бога, что можем еще приносить пользу той стране, которая дала нам жизнь…
Немцы говорили на гольштинском наречии.
– Какая прекрасная женщина находится при этом варваре! Ты посмотрел на нее, доктор?
– О да, у ней могучее тело и детское лицо, но там так темно и, как везде у дикарей, очень скверно воняет шкурами и рыбой… Могу засвидетельствовать: взгляд казака – необыкновенный, голос проникает до сердца. Зная истину, я с трудом удержал ее, чтоб не сказать ему. О, тогда нам пришлось бы бежать отсюда, ибо не знаем мы, какие последствия были бы нашей правды… Я же хочу подождать баньянов, рассчитывающих на барыши от разбойников… Я намереваюсь с купцами поехать в Индию – страну браминов, целебных растений и великих чудес!
– Здесь глубокий песчаный грунт, доктор, я изорвал чулки, а носить неуклюжую обувь не привык.
– Вы правы! Я думал об этом.
Немцы, неторопливо разговаривая, вошли в большую хату на площади – постоянное пристанище иностранных купцов.
5
В обширной хате в глубине атаманского двора устроились московские гости – боярин и три дьяка.
Внутри хата убрала под светлицу: ковры на стенах, на полу тканые половики, большая лечь с палаткой и грубой; хата не курная, как у многих, хотя в ней пахнет дымом, а глубокий жараток набит пылающими углями. Окна затянуты тонко скобленным бычьим пузырем, свет в избе тусклый, но рамы окна можно сдвинуть на сторону – открыть на воздух. Опасаясь жадных до государевых тайн ушей, боярин Пафнутий Кяврин не открывал окон, но, распахнув дверь в сени, выпускал жаркий и угарный воздух избы. Боярин встал рано, открыв новгородского дела синий сундук, окованный узорчатым серебром, достал дедовский, медный, под золотом, складень с изображением многих праздников, примостил раскрытый складень в углу на столе и, приклеив перед ним восковую свечу, зажег ее лучиной.
Раньше чем стать на колени, перекреститься, проворчал:
– Образов мало, а чтутся христианами… В церкви почасту войну решают…
И, держа пальцы в двуперстном сложении [57] , крепко пригнетая их во время креста ко лбу и груди, стал молиться. Мутный свет ползал по его желтому голому черепу. Боярин не завешивал дверей в горенку, где жили дьяки, – он любил досматривать своих людишек. Вовремя молитвы лезла в голову неотвязная мысль, боярин размашистее молился, стучал лбом, кланяясь в землю, но не мог устоять, подумал; «Здесь надо с людишками иной потуг, ино сбегут в козаки, тайны наши разглаголят».
57
Креститься двумя пальцами – значило быть сторонником старой веры, то есть не принимать церковной реформы, проведенной патриархом Никоном в 1656 г.