РАЗМЫШЛЕНИЯ В КРАСНОМ ЦВЕТЕ: КОММУНИСТИЧЕСКИЙ ВЗГЛЯД НА КРИЗИС И СОПУТСТВУЮЩИЕ ПРЕДМЕТЫ
Шрифт:
С другой стороны, всякая идеология, независимо от того, насколько цинично ее действительное функционирование, накладывает свои обязательства, поэтому не следует удивляться, слыша истории, вроде тех, что рассказывал мне Джон Торнхилл, журналист Financial Times, который во время недавнего визита в Китай хотел увидеть самое бедное и наименее развитое место. Он его нашел: это (разумеется, согласно официальной статистике) небольшой город на севере Китая, где-то на границе с Монголией. Ему разрешили посетить его, и каково же было его удивление, когда он обнаружил там вполне нормальную жизнь: в городе жили только дети и старики, а все остальные работали в крупных городах и отправляли деньги домой, чтобы поддержать своих родственников, которые могли позволить себе телевизоры с DVD-проигрывателями и т. д. И, что самое удивительное, местные городские власти также обеспечивали все необходимое: здравоохранение, образование… Когда Торнхилл спросил местного чиновника, почему власть так печется о городе, почему она не предоставит его самому себе, позволив ему прозябать или разваливаться, он ответил: «Но мы не можем этого сделать — мы же коммунисты, и мы должны заботиться о народе!» Было бы слишком просто в традиционной марксистской манере объявить это идеологическим прикрытием, скрывающим реальность эксплуатации: из-за того, что коммунистическая власть не имеет демократической легитимации, она прекрасно знает, что нужно дать народу, чтобы сгладить наиболее пагубные последствия ускоренного капиталистического развития при помощи минимальных социальных мер. Именно поэтому, как это ни парадоксально, китайскому государству важно оставаться сильным, контролируя частную сферу дикого капитализма — что китайцы с успехом и делают (таким, кстати, и представлял себе НЭП Ленин:
Сталкиваясь с бурным развитием капитализма в сегодняшнем Китае, аналитики часто задаются вопросом, когда же установится политическая демократия, выступающая «естественным» политическим спутником капитализма. Но более пристальный анализ быстро развеивает эту надежду — что, если обещанный второй демократический этап, который наступает после авторитарной «долины плача», никогда не наступит? Возможно, это-то и вызывает тревогу в сегодняшнем Китае: подозрение, что его авторитарный капитализм — это не просто остаток нашего прошлого, повторение процесса капиталистического накопления, которое происходило в Европе в XVI–XVШвеках, а знамение будущего? Что, если «порочная комбинация азиатского кнута и европейской биржи» в экономическом отношении окажется более эффективной, чем наш либеральный капитализм? Что, если Китай показывает, что демократия, какой мы ее понимаем, больше не является условием и движущей силой экономического развития, превратившись препятствие для него?
Как насчет очевидного контраргумента: почему нельзя совместить одно с другим и иметь демократически избранное правительство, ограничиваемое общественными движениями?
Проблема в том, что демократические выборы наделяют такое правительство легитимностью, которая делает его более невосприимчивым к критике со стороны движений: оно может объявить такие движения голосом «экстремистского» меньшинства, не совпадающим с голосом большинства, которое избрало правительство. Правительство, не имеющее прикрытия в виде «свободных выборов», сталкивается с гораздо более сильным давлением: его действия больше не прикрываются демократической легитимацией, власть имущие лишаются возможности сказать тем, кто выступает против них, «кто вы такие, чтобы критиковать нас? Мы — законно избранное правительство и можем делать все, что захотим!» Испытывая нехватку легитимации, они должны завоевать ее своими делами. Мне вспоминаются последние годы коммунистического правления в Словении: ни одно другое правительство не жаждало так обрести легитимность и сделать что-то для народа, пытаясь угодить каждому, и именно потому, что коммунисты имели власть, которая, как было известно всем, включая их самих, не была демократически легитимирована. Поскольку коммунисты знали, что конец близок, они понимали, что судить их будут сурово… [70] Это подводит нас к ограничению парламентской представительной демократии, которое очень точно сформулировал Ноам Хомский, заметив, что «демократических форм можно ожидать только тогда, когда угроза народного участия преодолена». [71] Тем самым он указал на «порождающее пассивность» ядро парламентской демократии, которая делает его несовместимым с прямой политической организацией народа. Уолтер Липман, икона американской журналистики XX столетия, сыграл ключевую роль в самопонимании американской демократии. Несмотря на свои прогрессивные политические взгляды (выступление за честную политику по отношению к Советскому Союзу и т. д.), он предложил теорию средств массовой информации, которая обладает пугающим эффектом истины. Он придумал термин «фабрикация согласия», ставший позднее знаменитым благодаря Хомскому, но Липман рассматривал его в положительном ключе. В свое книге «Общественное мнение» (1922) [72] он писал, что «правящий класс» должен противостоять вызову — он, как и Платон, считал общество огромным зверем или растерянным стадом — погружения в «хаос частных мнений».
70
А что, если для Китая куда лучшим решением, чем многопартийная система, было бы партийное правление с сильным гражданским обществом (движениями), осуществляющим независимый контроль над экологией, условиями труда и т. д.? В сегодняшнюю постполитическую эпоху движения, которые оказывают постоянное давление на власть, зачастую оказываются гораздо важнее тех, кого приводят к власти демократическим путем.
71
Noam Chomsky, Necessary Illusions, Cambridge: South End Press 1999, p. 69.
72
Уолтер Липпман. Общественное мнение. М.: Институт Фонда «Общественное мнение», 2004.
Поэтому стадом граждан должен управлять «специальный класса, интересы которого выше частных мнений» — этот элитарный класс должен действовать как машина знания, преодолевающая главный недостаток демократии, невозможный идеал «всеведущего гражданина». Так и работают наши демократии, причем с нашего же согласия: в том, о чем говорил Липман, нет никакой тайны — это очевидный факт; загадка в том, что, зная об этом, мы играем в эту игру. Мы действуем так, как если бы мы были свободы и свободно решали, не просто молчаливо принимая, но даже требуя, чтобы невидимый приказ (вписанный в саму форму нашей свободы слова) сказал нам, что нужно делать и как нужно думать. Как давным-давно было известно Марксу, тайной является сама форма. В этом смысле при демократии каждый гражданин — это и в самом деле король, но король в конституционной монархии, король, который лишь формально решает и функция которого состоит лишь в одобрении мер, предлагаемых исполнительной властью. Именно поэтому проблема демократических ритуалов гомологична главной проблеме конституционной демократии: как сохранить достоинство короля? Как сохранить видимость того, что король на самом деле решает, хотя всем известно, что это не так? Таким образом, Троцкий был прав, упрекая парламентскую демократию не в том, что она дает слишком большую власть необразованным массам, а, как это ни парадоксально, в том, что она делает массы слишком пассивными, перекладывая инициативу на аппарат государственной власти (в отличие от «советов», в которых происходит мобилизация и осуществление власти трудящихся). [73] Поэтому «кризис демократии» имеет место не тогда, когда люди перестают верить в свою власть, а когда они перестают доверять своим элитам, тем, кто предположительно знает за них и дает указания, когда у них возникает тревожное ощущение, что «(истинный) трон пуст», что теперь им самим придется решать. Таким образом, «свободные выборы» всегда в минимальной степени предполагают соблюдение приличий: власть имущие вежливо делают вид, будто власть на самом деле не находится в их руках, и просят, чтобы мы свободно решили, хотим ли мы дать им власть, повторяя тем самым логику жеста, который должен быть отвергнут. И когда вы слышите обвинения в подрыве демократии, на это нужно ответить, перефразировав ответ на схожий упрек (что коммунисты расшатывают семейные устои, подрывают собственность, свободу и т. д.) в «Манифесте коммунистической партии»: ее подрывает сам правящий порядок. Точно так же, как (рыночная) свобода является несвободой для тех, кто продает свою рабочую силу, так и буржуазная семья как легализованная проституция подрывает семью, парламентская демократия с сопутствующим ей созданием пассивного большинства и расширение полномочий исполнительной власти, связанное с распространением логики чрезвычайного положения, подрывают демократию.
73
Лев Троцкий. Терроризм и коммунизм. Пг., 1920.
Бадью предложил разграничение между двумя типами (или, скорее, уровнями) коррупции в демократии: действительная эмпирическая коррупция и коррупция, которая присуща самой форме демократии с ее сведением политики к переговорам заинтересованных сторон. Этот разрыв становится зримым в (по-настоящему редких) случаях, когда честный «демократический» политик, борясь с эмпирической коррупцией, тем не менее поддерживает формальное пространство коррупции. (Конечно, бывает и обратная ситуация, когда эмпирически коррумпированный политик действует во
Демократия является представительной прежде всего в силу общей системы, облеченной в ее формы. Иначе говоря: электоральная демократия является представительной лишь потому, что является консенсуальным представлением капитализма, называемого в наши дни «рыночной экономикой». Такова сущностная коррумпированность демократии. [74]
Уже Платон в своей критике демократии в полной мере сознавал существование этой второй формы коррупции; и эта критика также различима во внимании якобинцев к добродетели: в демократии в смысле представительства и переговоров между множеством частных интересов нет места добродетели. Именно поэтому во время пролетарской революции демократия должна быть заменена диктатурой пролетариата.
74
Ален Бадью. Обстоятельства, 4: Что именует имя Саркози? СПб.: Академия исследования культуры, 2008. С. 118.
Речь не идет об осуждении выборов; речь идет о демонстрации того, что в них самих по себе нет никакого указания на Истину — как правило, они отражают преобладающую доксу, определяемую гегемонистской идеологией. Приведу пример, который определенно не является проблематичным: Франция в 1940 году. Даже Жак Дюкло, второй человек в Коммунистической партии Франции, в частной беседе признал, что если бы тогда во Франции были проведены свободные выборы, на них, получив 90 % голосов, победил бы маршал Петен. Когда де Голль, совершив свой исторический поступок, отказался признать капитуляцию перед немцами и продолжил сопротивление, он заявлял, что от имени истинной Франции (а не просто «большинства французов») выступал именно он, а не режим Виши, и то, что он говорил, было сущей правдой, даже если его слова не только не имели «демократической» легитимации, но и явно вступали в противоречие с мнением большинства французов… Демократические выборы, которые осуществляют событие Истины, возможны, — выборы, на которых большинство, вопреки цинично-скептической инерции, «пробуждается» и голосует против гегемонистского идеологического мнения; но сам исключительный статус такого удивительного результата голосования доказывает, что выборы как таковые не являются носителем Истины. Где же такая ограниченность демократии становилась наиболее осязаемой? В этом отношении показателен случай Гаити. Как пишет Питер Холлуард в своей книге «Остановить потоп», [75] этом подробнейшем описании «демократического сдерживания» радикальной политики на Гаити на протяжении двух последних десятилетий, «нигде набившая оскомину тактика «содействия демократии» не применялась с более разрушительными последствиями, чем на Гаити в 2000–2004 годах» (xxxiii). Нельзя не отметить иронии того обстоятельства, что освободительное политическое движение, которое вызвало такое международное давление, называлось Lavalas, что по-креольски означает «наводнение»: наводнение экспроприированных, заливающий закрытые сообщества тех, кто эксплуатирует их. Именно поэтому название книги Холлуарда оказывается необычайно точным, вписывая события на Гаити в глобальную тенденцию к возведению новых дамб и стен, которые появились повсюду после 11 сентября 2001 года, обнажив перед нами внутреннюю истину «глобализации», глубинные водоразделы, поддерживающие ее. Случай Гаити с самого начала был исключением — с самой революционной борьбы против рабства, которая завершилась обретением независимости в январе 1804 года. «Только на Гаити, — отмечает Холлуард, — Декларация прав и свобод человека последовательно проводилась в жизнь. Только на Гаити эта декларация проводилась в жизнь любой ценой, несмотря на общественный строй и экономическую логику текущего момента» (11).
75
Peter Hallward, Damming the Flood, London: Verso Books 2007. Цифры в скобках указывают на соответствующие страницы этой книги.
Поэтому «во всей современной истории не было ни одного события, которое представляло бы большую угрозу господствующему глобальному порядку вещей» (11). Гаитянская революция по праву может называться повторением Великой французской революции: возглавляемая Туссеном- Лувертюром, она явно «опережала свое время», была «преждевременной» и обреченной на провал, и все же именно поэтому она была даже более значимым событием, чем сама Великая французская революция.
Порабощенное население впервые восстало не во имя возврата к своим доколониальным «корням», а во имя всеобщих принципов свободы и равенства. Пользуясь гегелевской терминологией исторического повторения как универсализации (Юлий Цезарь сначала пришел к власти как простой человек; только когда после его смерти его место занял Октавиан, «цезарь» стал титулом): только благодаря своему повторению Великая французская революция стала всемирно-историческим Событием, имевшим последствия для всего мира. Именно гаитянская революция ретроактивно утвердила универсальный потенциал Великой французской революции. И скорое признание восстания рабов свидетельствует о подлинной революционности якобинцев — черная делегация с Гаити получила восторженный прием в Национальном собрании в Париже. (Несложно догадаться, что после Термидора все переменилось; и Наполеон направил войска для восстановления контроля над колонией). «Простое существование независимой Гаити», которое Талейран назвал «отвратительным зрелищем для всех белых наций», само по себе представляло крайнюю угрозу (12)..
Поэтому Гаити должна была стать образцовым примером экономического провала, показывающим другим странам порочность такого пути. Цена — цена в буквальном смысле слова — за «преждевременную» независимость была поистине грабительской: после двух десятилетий эмбарго Франция, бывший колониальный хозяин, в 1825 году пошла на установление торговых и дипломатических отношений, заставив гаитянское правительство выплатить 150 миллионов франков в качестве «компенсации» за потерю рабов. Эта сумма, примерно равная тогдашнему годовому бюджету Франции, впоследствии была сокращена до 90 миллионов, но она по-прежнему высасывала с Гаити огромные ресурсы: в конце XIX века на выплаты Франции тратилось около 80 % национального бюджета, а последний взнос был выплачен лишь в 1947 году. Когда в 2003 году в преддверии двухсотлетия национальной независимости представляющий партию Lavalas президент Жан-Бертран Аристид потребовал, чтобы Франция вернула деньги, полученные ею путем вымогательства. Его требование было категорически отвергнуто французской комиссией (в состав которой входил Режи Дебре [76] ). В то время как некоторые американские либералы рассматривают возможность компенсации чернокожим американцам за рабство, требование Гаити вернуть огромную сумму, которую бывшим рабам пришлось заплатить за признание их свободы, было оставлено без внимания либеральной общественностью, хотя здесь имело место двойное вымогательство: рабов сначала эксплуатировали, а затем их заставили платить за признание с таким трудом завоеванной ими свободы.
76
Роже Дебре (род. 1941), французский левый интеллектуал и журналист, получивший известность благодаря своему участию в революционном движении в Боливии, возглавляемом Эрнесто Че Гевара. — Прим. ред.
На этом история не заканчивается: то, что многие из нас помнят из детства — куличики из песка, — для трущоб Гаити, вроде Сите Солей, является суровой реальностью. Согласно недавним сообщениям Associated Press, рост цен на продовольствие привел к возрождению традиционного гаитянского средства борьбы с голодом: печенья, изготовленного из высушенной желтой глины. Глина, которую беременные женщины и дети ценили как антацид и источник кальция, гораздо дешевле настоящей пищи: глина для изготовления 100 штук «печенья» теперь стоит 5 долларов. Торговцы привозят ее с центрального плато страны на рынок, где женщины покупают ее, лепят из нее «печенье» и оставляют сушиться под палящим солнцем; готовое «печенье» несут в ведрах на рынки или продают на улицах [77] .
77
Jonathan M. Katz, «Poor Haitians resort to eating dirt,» Associated Press, January 29, 2008.