Разные годы
Шрифт:
— Там такая каша теперь — как они только ночью разбираются, — заметил полковник.
Но к рассвету все определилось, и по удаляющейся стрельбе, по внезапно наступившей тишине все поняли, что битва за Вену перенесена за Дунай.
И один из красивейших и величественных городов Европы уже был освобожден. Над Веной впервые после мартовских дней тридцать восьмого года над парламентом вместе с советским флагом был поднят и австрийский национальный флаг.
Все ваши обычные представления о Вене, навеянные вам музыкой Иоганна Штрауса, теперь покажутся неуместными — город еще только начинает оживать. В Венском лесу дымят полковые кухни. На Ринге и в Пратере, в местах когда-то наиболее оживленных и многолюдных, еще лежат убитые лошади. Дым пожаров (фашисты в последние
Вы увидите на Кертнерштрассе детишек, обступивших нашу кухню с жирной кашей. Повар накладывает им двойные солдатские порции и только спрашивает:
— Добрый каша? — полагая, что, коверкая язык, он будет более понятен для австрийских детей. На углах уже появились какие-то люди с красными повязками — они пришли из отрядов внутреннего сопротивления. В город возвращаются женщины и старики, спасавшиеся в предместьях в дни боев на улицах Вены. Они торопятся узнать: пощадила ли война их дома? На Мессе-плаце, той самой площади, которую завоевал Сорокин, стоит автомобиль с радиоустановкой, и по городу разносятся звуки штраусовского вальса. В парках спят после бессонных ночей, упорных и напряженных боев, после победы, спят крепким солдатским сном наши штурмовые отряды — они хорошо потрудились за эти дни. Их приглашают в дома, но им хочется поспать на солнцепеке, на зеленой траве. И хоть бой ушел не так уже далеко от города, но эта лужайка в парке кажется им глубоким и тишайшим тылом. В город втягиваются дизизионные и армейские тылы, обозы, вторые и третьи эшелоны. Город оживает — воины Красной Армии своей кровью и потом, трудом и доблестью проложили путь к Вене и принесли ей свободу и мир.
Нет, наши воины ничего не забыли. Они помнят, что на украинских, русских и карельских полях бок о бок с немцами шли и австрийцы. Они помнят, что тысячи и тысячи рабов трудились в австрийских имениях, у помещиков, на фабриках и в шахтах. Вот теперь у университета стоит молодой лейтенант и вглядывается в лица русских девушек. Он узнал, что сестра его, угнанная из Смоленска, работает на фабрике в Вене. Где ее найти? Как ее встретить? Да мало ли лагерей и фабрик в Вене? Лейтенант заготовил фотографии сестры и теперь раздает их своим бойцам — не встретят ли они похожую на нее? Или вот, в центре Вены на черном камне высокого дома чья-то надпись мелом: «Светлана Манько, если ты еще в Вене и жива, найди меня на Альбертгессе, семь, твой брат Сергей». Нет, наши воины не забыли, что через Австрию лежит путь в Южную Германию, и туда они несут свой меч.
На улицах Вены теперь тысячи рабов. Это сыны всех племен и народов. Голландцы. Французы. Датчане. Индусы. Украинцы. Белорусы. Русские. Бельгийцы. В пестрых костюмах, с котомками за плечами, катят они на велосипедах, на фаэтонах, на крестьянских возах, пешком — на восток. Спросите у них — куда? Они ответят: домой. Они знают — теперь они уже не рабы. Они идут с гордо поднятыми головами, с национальными повязками на рукавах. Они поют на улицах Вены, где еще дымятся полусожженные дома, свои народные песни — это им запрещалось в лагерях под страхом смерти. Они обнимают наших воинов, и на всех языках звучит это слово, которое мы слышали и в Германии: спасибо! Спасибо за свободу, за освобождение. Вы услышите это слово всюду, на всех улицах Вены, где появляются наши бойцы. Они спасли от уничтожения этот прекрасный город и вернули народу жизнь.
Даже в этот первый день в свободной Вене — это одно из главных и радостных ощущений.
Вена, 1945, апрель
ВЕЧНАЯ СЛАВА
В
В землянке на дощатых, наспех сколоченных нарах умирал сержант Александр Прохоров. Он все еще отталкивал от себя уцепившуюся за него смерть, и у всех была надежда, что Прохоров победит ее. Но как ни помогал ему доктор, склонившийся над ним, как ни бегала и суетилась толстушка санитарка, подавая то шприц с кровью, то тампон, то бинты, — жизнь уже покидала казавшееся таким крепким тело Прохорова.
Где-то в ночном лесу или за ним — на польских дорогах не умолкал бой, но в эту бревенчатую, теплую, освещенную керосиновой лампой землянку доносился лишь артиллерийский грохот. Он то утихал, то снова возникал с возрастающей силой. И люди, собравшиеся здесь, — автоматчики из взвода Прохорова, санитар, доставивший его сюда, доктор и его помощницы — все они были поглощены не боем, даже не его исходом, а судьбой, состоянием, предсмертными часами сержанта Александра Прохорова.
Они и сами находились в той сфере внутренней борьбы, в которой пребывал Прохоров. Они подбадривались, если на его бледном лице появлялась улыбка, и, затаив дыхание, прислушивались, когда он начинал задыхаться. Он прошел с ними большой и трудный путь, долго и упорно нес на себе бремя войны с ее муками и трудом, кровью и жертвами, и теперь они только хотели, чтобы Прохоров жил. Не только потому, что, несмотря на обычность и неумолимость смерти, никто не мог примириться с нею, не только повинуясь простым человеческим побуждениям — во всем желать лучшего, но и потому, что их близость зародилась и укрепилась в битвах. Тысячи врагов одолели они, тысячи дорог и лесов прошли они, тысячи дымных костров согревали их, и уже был близок заветный день победы. Но вот на польской земле путь Александра Прохорова оборвался. Он был ранен перед вечером, когда бой уже, казалось, близился к концу.
Наши наступающие войска уже прорывались на оперативный простор: так называли в штабах те дороги, леса, поля и города, которые находились за чертой вражеских укреплений. В тот день взвод Прохорова отразил три контратаки фашистов — они хотели прорваться к деревне и укрепиться в ней. Деревня эта начинается на крутогоре, спускается к оврагу, за березняком пересекается хилой и высыхающей летом речкой. За ней деревня вновь тянется к холмам и садам, где в некогда аккуратном, а теперь полусожженном домике притаился со своим взводом Александр Прохоров.
В пятом часу вечера повар принес в полусожженный домик обед в термосе. Прохоров лежал на полу усталый и продрогший.
— Щи? — спросил он у повара, не поднимаясь.
— Лапша будет, — ответил повар, — налить?
— Не буду, во рту горчит. Кипяток есть?
Потом, глотнув горячей воды с сахаром, добавил:
— Иди, покорми Малькова — он с утра тебя ждет, как там у вас?
Прохорову казался тот лес, где устроилась кухня, глубоким тылом, самым тихим и безмятежным местом в мире. Прохоров называл повара обозником, хотя все они жили под огнем, и отсюда был виден и лес, и дорога к нему.
Повар нашел Тихона Малькова, наблюдателя, примостившегося под крышей, подал ему туда котелок и уже с опустевшим термосом пополз к кухне. Там тоже усиливался обстрел, взрывались снаряды и мины, вздымавшие черную, затвердевшую землю. Пришел почтальон, подвезли ящики с патронами, а лейтенант Степан Лабода выговаривал кому-то своим крикливым тенорком за то, что до сих пор не вызвали ему Березу. Узнав от повара, что Прохоров не ел, Лабода крикнул: «Что же ты, Прошка?» Он назвал его Прошкой, как всегда в тяжелые и напряженные дни. С Прохоровым его связывал наступательный путь, полный лишений и испытаний, так сближающий людей. Прохоров усмехнулся и потянулся за картой.