Разыскания истины
Шрифт:
1 Гл. 2 и 3 de Pallio.
2 Multos etiam vidi postquam bene aestuassent ut eum assequerentur, nihil praeter sudorem et inanem animi fatigationem lucratos, ab ejus lectione discessisse. Sic qui scotinus haberi, viderique dignus qui hoc cognomentum haberet, voluit, adeo quod voluit a semetipso impetra-vit, et efficere id quod optabat valuit, ut liquidojurare ausim neminem ad hoc tempus extitisse, qui possitjurare hunc libellum a capite ad calcem usque totum a se non minus bene intellectum quam lectum. Salm. in epist. ded. comm. in Tert.
223
господствовавшей тогда моды и, наконец, природа сатиры или насмешки могли бы некоторым
ГЛАВА IV
О воображении Сенеки.
Воображение Сенеки нередко так же необузданно, как воображение Тертуллиана. В своем увлечении он уносится часто в область ему неизвестную, что не мешает ему, однако, быть так же уверенным в себе, как в том случае, если бы он знал, где он и куда идет. И когда он фигурно и вычурно делает большие шаги, он тотчас воображает, -что быстро подвигается вперед; он походит на танцующих, которые возвращаются всегда на то место, откуда начали.
Следует различать силу и красоту слов от силы и очевидности доводов. Без сомнения, в речах Сенеки много силы и есть некоторая прелесть, но в его доводах очень мало силы и очевидности. Благодаря своему воображению, он дает своим речам такой оборот, что они производят впечатление, трогают, волнуют и убеждают; но он не дает им той ясности, той прозрачности, которая просвещает и убеждает своею очевидностью. Он убеждает, потому что он волнует нас и потому что он нравится нам; но я не думаю, чтобы он мог убедить тех, кто читает его хладнокровно, кто остерегается поддаваться изумлению и привык подчиняться только ясности и очевидности доводов. Словом, когда он говорит, и говорит красиво, он мало заботится о том, что говорит, как будто можно говорить хорошо, не зная, что говоришь; потому убеждение, которое он вселяет в нас, таково, что мы часто не можем дать себе отчета, в чем и посредством чего он нас убедил, хотя мы не должны позволять себе убеждаться в чем-либо, если не понимаем предмета отчетливо, если основательно не взвесим всех доказательств.
Что может быть прекраснее и великолепнее того изображения мудреца, какое он дает нам? Но что, в сущности, может быть более бессодержательным и фантастичным? Нарисованный им портрет Катона слишком прекрасен, чтобы быть натуральным; это одни трескучие фразы, поражающие лишь тех, кто не изучает природы. Катон был такой же человек, как и все, доступный людским страданиям, он не был неуязвим, это нелепость: кто его ударил, тот
224
и оскорбил его. Он не был крепок, как алмаз, которого не может раздробить железо; он не был тверд, как скалы, которых не могут поколебать волны, как уверяет Сенека. Словом, он не был бесчувственным, и сам Сенека принужден согласиться с этим, когда его воображение несколько остывает и когда он больше думает над тем, что говорит.
Но не согласится ли он и с тем, что его мудрец может быть несчастным, раз он признал, что ему доступно страдание? Без сомнения, нет; страдание не волнует его мудреца, страх перед страданием не тревожит его, его мудрец выше случайностей
Нет таких стен и башен в самых укрепленных местах, которые бы устояли перед таранами и другими машинами и не были бы разрушены со временем, — но нет ничего, что могло бы поколебать духа мудреца. Не сравнивайте с ним ни стен Вавилонских, которые были взяты Александром, ни стен Карфагена и Нуманции, разрушенных тою же рукою, ни Капитолий, ни цитадель, хранящие еще и поныне следы того, как враги хозяйничали в них. До солнца не достигают стрелы, которые мечут в него, Божеству не повредит святотатственное разрушение алтарей и уничтожение его изображений. Но даже если боги могут быть погребены под развалинами своих храмов, то этого не может быть с мудрецом Сенеки, или, вернее, если он и будет погребен, то невозможно, чтобы он потерпел повреждения.
«Но не думайте, — говорит Сенека, — что мудреца, подобного тому, которого я вам рисую, не существует. Это не фикция, придуманная только для того, чтобы превознести дух человеческий. Это не громкие, пустые слова, не отвечающие действительности и истине: быть может, Катон даже превосходит эту идею».
«Но мне кажется, — продолжает он, — что я вижу, как волнуетесь и негодуете вы. Быть может, вы хотите сказать, что нехорошо уверять в том, чему нельзя верить и на что нельзя надеяться, и что стоики только прибегают к более громким и красивым словам, чтобы высказать старые истины. Но вы ошибаетесь, я не имею намерения превозносить мудреца громкими и красивыми словами; я утверждаю только, что он недосягаем и неуязвим».
Вот куда увлекает сильное воображение Сенеки его слабый рассудок. Но разве могут люди, постоянно сознающие свое ничтожество и свои слабости, впадать в такую гордость и тщеславие? Может ли рассудительный человек уверить себя, что страдание не трогает его и не причиняет ему боли? и разве мог Катон, как бы мудр и тверд он ни был, переносить без всякого волнения или, по крайней мере, без некоторого душевного неспокойствия — я не говорю уже, жестокие поругания разъяренной толпы, которая тащит его, срывает с него одежды, наносит удары — даже укусы простой мухи? Что может быть слабее этого прекрасного рассуждения Сенеки, которое, однако, есть одно из его главных доказательств,
225
перед такими сильными и убедительными доводами, как доказательства нашего собственного опыта?
«Наносящий оскорбление, — говорит он, — должен быть сильнее того, кого он оскорбляет. Порок не сильнее добродетели, следовательно, мудрец не может быть оскорблен». На это можно только возразить, что все люди грешны, и, следовательно, заслуживают бедствия, которые терпят, как этому учит нас религия, или же что, хотя порок и не сильнее добродетели, однако порочные люди могут иногда иметь больше силы, чем люди хорошие, как это показывает опыт.
Эпикур имел основание сказать, что «мудрый человек может перенести оскорбление». Но Сенека не прав, говоря, что «мудрец даже не может быть оскорблен».' Добродетель стоиков не могла сделать их неуязвимыми, потому что истинная добродетель не препятствует быть несчастным и заслуживающим сострадания в то время, когда терпишь какое-нибудь зло. Апостол Павел и первые христиане были добродетельнее Катона и стоиков. Они признавались, однако, что были несчастны, терпя бедствия, хотя были счастливы надеждою на вечную награду. «Si tantum in hac vita sperantes sumus, miserabiliores sumus omnibus hominibus», — говорит апостол Павел.