Рецепт на тот свет
Шрифт:
Всякий труд должен быть вознаграждаем, мысленно сказал Маликульмульк, добывая кошелек. И сведения должны быть вознаграждаемы. Об этом нужно будет сказать князю — пусть выдаст хоть какие суммы на покупку сведений.
— Сейчас растолкаю ее, уложу, накрою — и пойдем к Мартынке, — пообещала Текуса.
С Беренихой она управилась мастерски — будто служила в богадельне и каждый день перегружала неповоротливых старух со стула на постель и с постели на стул. Берениха не противилась — видать, плохо соображала, что происходит.
Потом Текуса вывела Маликульмулька
— Мартынкин трактир на хорошем месте, у митавской дороги, — говорила она, — плохо лишь, что в паводок заливает. Ну да он приспособился! Скотину на Коброншанец перегоняет, там повыше, все добро — на чердак.
Текуса пожалела Маликульмулька — повела его по главной улице Клюверсхольма, утоптанной и ровной, а не коротким путем — закоулками и по колено в снегу. Улица выводила на берег, на площадь перед лелюхинским торговым домом, и шла дальше — к тому месту, где после ледохода начинался наплавной мост. Сейчас его, понятно, не было, а была заснеженная дорога, упиравшаяся в берег и продолжавшаяся колеей, и от нее поворот к косогору, а на косогоре — Мартынкин трактир.
— Вот уж и пришли, барин добрый, — сказала Текуса. — Сейчас тебя пристрою — и к девкам своим.
Она стала громко стучать в оконный ставень. Маликульмульк, предвкушая яишенку из десятка яиц, что для многоопытного брюха не так уж и много, озирался по сторонам, пытался вспомнить местность — он же не раз тут проезжал, странствуя в «Иерусалим» и обратно.
Повернувшись к реке, он увидел на льду темную фигуру. Неловким шагом человека, боящегося ходить по скользкому, она шла по реке наискосок и вышла уже на середину. До Карловской заводи оставалось не так уж много, а за той заводью начинается Московский форштадт.
— Глянь, Текуса Васильевна, — сказал он. — Еще кому-то сегодня не спится.
Текуса повернулась, пригляделась.
— Ахти мне! Да это ж Берениха!
— С чего ты взяла?
— Кто ж еще?! В моем тулупе, в моих валенках! Ах ты, бляжья дочь, стой, стой!
И Текуса, напрочь забыв о благом намерении пристроить доброго барина в трактир на ночлег, заскользила по косогору, съехала, побежала вдоль берега и вылетела на лед. Там она с разбегу первым делом шлепнулась, но поднялась и устремилась в погоню.
Текуса не могла упустить тех денег, которые бы ей заплатило семейство Беренсов за найденную бабку. А старуха меж тем приближалась к берегу.
Неведомо, чем бы кончилась погоня, но на реке появилось новое действующее лицо — воровские сани. Маликульмульк полагал, что они давно укатили, однако ж нет — задержались и лишь теперь катили к Московскому форштадту.
Текуса тоже их заметила и прибавила шагу, чтобы скорее пересечь санную колею. Несколько секунд ожидания ничего не значили — она могла преспокойно пропустить сани и дальше преследовать Берениху, которую уже сочла своей беглой собственностью. Старуха далеко бы не убежала.
Но погоня за добычей помутила Текусин рассудок.
Случилось то, что и должно было случиться — она оказалась у санной колеи одновременно с запряженным в санки мерином. Ей бы отступить на шаг — но валенок поскользнулся,
Маликульмульк обалдело смотрел на эту картину. Кто-то окликнул его по-латышски из-за ставней, он ничего не понял. Все совершилось уж слишком быстро — вдали возились на снегу темные фигуры, что делали — непонятно, долетел Текусин визг…
Вдруг Маликульмулька озарило — нужно спешить женщине на подмогу! Он большими шагами, помогая себе тростью, устремился с косогора, оказался на дороге, двумя ногами — в колее для одного полоза, не удержался и рухнул на спину. При падении он как-то нелепо крутанулся, и оказалось, что он уже лежит лицом вверх на высоком сугробе, как на перине, и видит блеклую луну в светлом пятне — и ничего более.
Только луна.
Полнолуние!
Он засмеялся.
Раскинув руки и ноги, на сугробе лежал Косолапый Жанно и хохотал, как огромный и счастливый младенец. Ему показали в небесах любимую игрушку. Богиня Ночь пряталась за белесым кругом, приноравливалась, чтобы прорвать тонкую кисею, затянувшую лунный обруч, и сесть, одну ногу согнув в колене, а другую, в золотой античной сандалии, свесив вниз.
Потом незримый небесный механик возьмется за свои канаты, и лунный обруч поплывет вниз, покачиваясь, а Ночь приложит руку ко лбу белоснежным козырьком, чтобы разглядеть философа на снегу и дать ему приказание. Но философа нет, есть толстое дитя, не обремененное мыслями, и оно смеется.
Из головы у дитяти вылетели все дрязги, склоки, интриги и пакости вокруг бальзама Кунце. Какой бальзам, помилуйте? Есть только эта блаженная пустота мира, без звуков и красок, с одной лишь луной. Подольше бы, подольше…
Его еще раз окликнули из-за трактирных ставней — он ничего не понял. Долетел взвизг, донеслись крики — все это не имело к дитяти ни малейшего отношения. Дитя и луна — более в мире не осталось ничего, даже холода, а уж времени — тем паче.
Где-то в черном небе плавали звучные строки, счастливые строки, медленно снижаясь, их было множество. Они не давались тому, кто ловит днем, они морщились, увядали и мертвыми лепестками осыпались от малейшего шума.
Главное — удержать себя в этом дремотном состоянии, в этом блаженстве души, хоть ненадолго лишившейся опостылевшего тела. Пусть плывет — а тело покоится и не напоминает о себе. Авось удастся поймать пару строчек — не самых лучших, но хоть каких, удавалось же раньше. И вот ведь какая неурядица — те когда-то пойманные строчки воскресли в голове и звучанием своим создали непреодолимую преграду между вмиг опустившейся в тело душой и строчками небесными, идеальными.
Написал, как вышло, лучше сочинить не мог — и получилось не то, что хотела сказать душа; получилось бледное отражение мысли, улетевшей обратно в небеса: