Реформация. Полная история протестантизма
Шрифт:
Христианство развивалось, и у евреев добавилось проблем. В XIII веке, с наставлений Франциска Ассизского – человека добрейшей души, не признающего над собой иной власти, кроме любви Божьей, о которой он непрестанно проповедовал, – в религии началось великое обновление, отчасти узаконенное в форме ордена францисканцев, многое сделавших для возрождения проповеди в Западной Церкви (см. ниже, с. 59–60). Целые толпы приходили послушать, как монахи призывают всех, кто их слышал, к благочестивым размышлениям о земной жизни Христа (с. 46). Само собой, верующие, внимая призыву, задумывались и о смерти Христа на Кресте – а потом в них часто пробуждалась неистовая ненависть к евреям. Так, по иронии судьбы, францисканцы стали главными антисемитами в средневековой Западной Европе и вовлеклись в жесточайшее насилие против еврейских общин; впрочем, не отставали и доминиканцы – их братья по вере и соперники [5]. Неудивительно, что евреи держались вместе – так все же было спокойнее – а христианские правители все чаще превращали эту склонность в обязанность. Это довольно рано проявилось в Италии, да и само слово «гетто», которым обозначаются подобные закрытые территории, имеет итальянские корни, – хотя, конечно, есть немало объяснений его изначального смысла. Но когда евреи отделились от остальных уже в самом прямом смысле,
Что же, наши европейские странствия уже увели нас на сотни миль от скромных деревенских церквей в Уэнхастоне и Престон-Биссетт, где мы встретились с искусством и трагедией, со страхом и надеждой. Возможно, благодаря этому мы яснее поймем, сколь великой силой и властью обладала организация, растерзавшая себя в Реформации XVI века, и сколь огромную территорию ей удалось охватить. Англичанин Николас Ридли, талантливый представитель ученого духовенства (входивший в число тех, кто решил выступить против старой Церкви), писал об этом Джону Брэдфорду, товарищу-повстанцу, в 1554 году, когда оба пребывали в заточении, ожидая, пока Церковь сожжет их за ересь. Размышляя о сильных сторонах их заклятого врага, – врага, который теперь казался ему воцарившимся дьяволом, – епископ Ридли сказал, что старый, сатанинский мир ложной религии покоился на двух «могучих, массивнейших столпах… И вот какими, милостивый сэр, являются они, по моему суждению: первый столп – это вражеское лжеучение и то идолопоклонство, в которое враг обратил Вечерю Господню; а второй – это нечестивая и мерзкая узурпация первенства папским престолом». Подобно алтарной арке в Престон-Биссетт, которую поддерживали два гротескных каменных изваяния, вся система средневековой Западной Церкви держалась на Мессе и на главной роли папы римского [6]. Более того, без Мессы, бывшей средоточием всей сложной религиозной жизни Западной Церкви, ни у папы, ни у духовенства просто не было бы власти, которой могли бы бросить вызов протестантские реформаторы. И теперь нам, во-первых, предстоит понять, в чем заключался смысл Мессы, а во-вторых – рассмотреть доктрину Чистилища; должно быть, именно последняя казалась Николасу Ридли сутью «лжеучения», извратившего Мессу по сравнению с ее истоком – евхаристической трапезой.
Первый столп: Месса и Чистилище
Слово «Месса» – это западное название Евхаристии, главного богослужения, которое совершает христианская Церковь. Оно происходит от возгласа, звучащего в конце латинской евхаристической литургии – ite missa est («идите, послано»); что любопытно, смысл этого выражения необъясним. Чтобы оценить важность Мессы, необходимо объяснить, какой смысл придают Евхаристии христиане. Они видят в ней репрезентацию или, возможно, драматическое воссоздание Тайной Вечери, последней трапезы, которую Иисус Христос вкушал с учениками перед арестом и смертью. С ранних дней Церкви Евхаристия стирала границу между материей и духом, между землей и небом, между смертью и жизнью. Предметы, используемые при ее совершении, созданы людьми и неотъемлемы от повседневной жизни: это хлеб и вино, пища и питье, дарящие земную радость, но и таящие угрозу, ведь ими можно наслаждаться сверх дозволенного. И именно поэтому Евхаристия стала столь ярким символом жертвы, приносимой Богу от людей, но она ассоциируется и с другим – с тем, что дает человечеству Христос через ту уникальную, драгоценную, мучительную жертву, которую он принес Богу; и этот дар – жизнь и радость, которые намного превыше, чем набитое брюхо и одурманенная алкоголем голова.
Евхаристия стала драмой, соединявшей Христа с его последователями; благодаря ей они возвращались к его таинственному единству с материальным миром – и к его победе над смертью, в которой все телесное претерпевало разрушение и распад. Евхаристия была столь священной, столь великой, что к XII веку в Западной Церкви миряне осмеливались приближаться к алтарю – престолу Господа – лишь очень редко, возможно, раз в год, на Пасху; в остальные дни хлеба и вина касался только священник, а паства благоговейно наблюдала за ним. И даже когда миряне подходили к алтарю, они получали только хлеб – вина им не давали. Как возник этот обычай? Причину так никто и не раскрыл, и лучшее объяснение, которым мы располагаем, касается беспокойства о том, что кровь Господа прилипнет к усам и бородам верующих мужчин. Но особое влияние Мессы на средневековом Западе восходит к ее связи с другой идеей, характерной для Западной Церкви, – с представлением о том, что эту сильнейшую форму общей литургической молитвы можно сконцентрировать и направить на то, чтобы провести отдельных людей через опасности смерти к блаженству Божьему в загробной жизни.
Уже к IX веку западные церкви (в отличие от восточных) проектировались или перестраивались для того, чтобы вместить много алтарей, у которых священники могли произнести как можно больше Месс во имя благодетелей, либо умерших, либо уже предвидящих свою смерть, и чем больше было Месс, тем лучше. Даже в маленьких отдаленных деревушках, таких как Престон-Биссетт и Уэнхастон, в церквях был не только главный престол, стоящий в алтаре, но и еще один, а иногда и два, в иных частях здания. К XII веку западные христиане развили идею ходатайства, совершаемого во время Мессы за умерших, и создали целую географию загробной жизни, более сложную, чем та, что была представлена в их библейских основополагающих документах. Новый Завет, изображая картину жизни после смерти, суров и непреклонен: Рай или Ад. Но, судя по опыту человечества, такая окончательность плохо сочетается с той грязной амальгамой добра и зла, из которой, по большей части, и состоит наша жизнь.
И поэтому вполне естественно, что христианские мыслители, склонные к творчеству, размышляли о некоем срединном состоянии, в котором тем, кого любил Бог, была бы предоставлена возможность довести до совершенства свой трудный и долгий путь к святости, столь несовершенно начатый ими прежде, в краткой земной жизни. Хотя впервые подобные мысли были высказаны на Востоке, среди александрийских греков, идея расцвела на Западе, и то место, где происходило очищение мудрым огнем с обещанием когда-нибудь попасть на небеса, к XII веку получило имя: Чистилище [7]. В дальнейшем система усовершенствовалась: к ней добавились limbus infantium («лимб младенцев») – туда попадали новорожденные, умершие до крещения, но не имевшие реальных грехов, за которые могли
Латинский – язык точный, идеальный для бюрократов; более того, бюрократы ценят не только аккуратность, но и цифры. В отличие от Рая и Ада, у Чистилища был временной предел: то мгновение, когда ему предстояло окончательно опустеть, а очищенным душам – триумфально его покинуть. Эта лебединая песнь Чистилища должна была прозвучать на Страшном Суде, но у него могли быть и индивидуальные временные пределы, в соответствии с различным числом грехов, требовавших очищения. И если молитва, возносимая на Мессе, могла склонить Бога на милость – то нельзя ли было исчислить степень этой милости, выразив ее в точном числе тех лет, которые вычитались из боли, причиняемой пребыванием в Чистилище? И возможно ли было связать этот вычет с числом совершаемых Месс? Так средневековый Запад способствовал развитию института, возникшего на законных основаниях, обеспеченного постоянным доходом и призванного упорядочить молитвы, произносимые во время Мессы, во имя спасения человека, семьи или группы единоверцев. Этим институтом были часовни или церковные приделы, которые строились на пожертвования, вносимые на помин души (англ. chantry, немного измененное слово cantaria – место для пения, названное так по обычаю, в соответствии с которым все Мессы пелись). Иногда поминальные пожертвования могли быть временными и скромными – скажем, одни могли заплатить священнику ту или иную сумму или выплачивать жалованье в течение определенного периода (так свершались заупокойные Мессы). Другие нанимали целый штат священников, которым требовалась постоянная, досконально продуманная организация – так образовались ассоциации, непрестанно получавшие материальную поддержку; по-латыни они назывались collegium («товарищество, содружество»). В дни потрясений, пришедших вместе с Реформацией, Оксфорд, Кембридж и ряд других средневековых университетов сберегли немало роскошных колледжей, некогда построенных именно благодаря пожертвованиям на помин души (англ. chantry college); впрочем, после Реформации в них начали уделять больше внимания преподаванию, а не той цели, которая была главной изначально.
Но даже несмотря на то, что именно Месса представляла собой средоточие процветающей отрасли ходатайства за умерших, находилось немало других ценностей, за которые можно было «скостить» годы в Чистилище, и ими в прямом смысле слова торговали – стоит лишь вспомнить об индульгенциях (см. гл. 3). Многие теологи, особенно философы-номиналисты, преобладавшие в университетах Северной Европы с XIV века, остерегали других, предупреждая о том, что людские добродетели были не более чем символической ценностью, которую Бог в милости своей – и по своей свободной воле – решил принять от человечества, бесполезного во всех иных смыслах. Но многие обычные люди, должно быть, не принимали во внимание этой тонкости (о номинализме см. с. 52–53). Церковь говорила им, что доступных заслуг – великое множество, но только в том случае, если дела совершаются с благоговением и при помощи тех средств, которые предоставляет Церковь. Люди могли и сами, смиренно подражая милости Божьей, творить добро – скажем, во имя милосердия раздавать милостыню нищим или помогать в содержании лазаретов, где заботились о больных или престарелых. Если кто-то приносил обществу пользу, проникшись духом гражданственности, это тоже было делом милосердия – так, например, относились к строительству или ремонту мостов (мосты, по природе своей, часто возводились на межах и границах, и в конечном итоге за них официально никто не отвечал). Некоторые даже оставляли в завещании деньги, чтобы оплатить королю налоги за всю свою деревню – наверное, такие поступки заслуживают возрождения и сейчас.
В дальнейшем подобные деяния могли становиться частью духовного обмена среди живых на другую форму доброго дела – молитву. Ожидалось, что нищий помолится о будущем благе души той доброй женщины, которая дала ему монетку; те, кто лежал в больничных постелях, должны были молиться за своих благодетелей; тем, кто шел по мосту, предстояло молиться за тех, на чьи пожертвования этот мост был построен, – кстати, об этом напоминала надпись на самом мосту, с указанием имени жертвователя и с просьбой о молитвах за него. Каждая молитва за душу могла повлиять на время пребывания в Чистилище. Более того, молитва за души умерших была взаимовыгодной: у мертвых в Чистилище хватало времени, и можно было ожидать, что они ответят взаимностью – и сами помолятся за того, кто молится за них. Надгробные надписи на церковных погостах напоминали тем, кто проходил мимо, о необходимости «молиться за душу» того, чья память почиталась, и привлекали внимание прихожан столь же настойчиво, как уличный попрошайка, умоляющий о подаянии и дергающий за рукав. Это был изумительный, превосходный способ объединить живых и мертвых во взаимном содействии – так пропасть, разделявшая тех и других, казалась не шире, чем расстояние, отделявшее прихожан, пришедших в церковь, от резных фигур на церковных хорах. А кроме того, так живым внушалось чувство ответственности и беспокойства, и люди чувствовали, что хоть немного влияют на смерть, перед которой человечество всегда застывало в непонимании и бессилии.
Неудивительно, что Чистилище оказалось одной из самых успешных и долговечных богословских идей в Западной Церкви и породило целую молитвенную отрасль, довольно сложную, с обилием нюансов. Несомненно, этому помогли ужас и страх, пришедшие с «черной смертью» (1348–1349), великой пандемией чумы, от которой умерла, возможно, треть населения Западной Европы. Смерть собирала свою жатву день ото дня, духовенство не успевало совершать заупокойные службы, и вряд ли стоит удивляться тому, что в те два кошмарных года от мертвых часто избавлялись с непристойной поспешностью и небрежением. Так средневековый Запад получил мощный импульс: требовалось досконально продумать и сделать все, чтобы подобного не повторилось. Впрочем, далеко не вся Европа была столь одержима идеей Чистилища. Историки все чаще обнаруживают свидетельства того, что о вознесении молитв, в которых усматривали билет на свободу из Чистилища, беспокоились не в Средиземноморье, а на севере Европы и, возможно, прежде всего на ее атлантическом побережье – от испанской Галисии до Дании и Северной Германии.