Река с быстрым течением
Шрифт:
В райисполкоме заколебались. Но колебания были тут же отброшены, как только выяснилось, что здесь (уже независимо от райисполкома и независимо от НИИ) пройдет новый проспект, по замыслу — красивый. Спор был кончен: НИИ дом потерял. Но, потеряв дом, НИИ не хотел потерять хотя бы достоинства, и потому теперь совещание было нацелено на то, что НИИ сам вынесет решение о сносе, опережая решение свыше.
Председательствовал замдиректора. Игнатьев, ночь не спавший и желтый от курева, сидел с ним рядом.
— …Товарищи, — зам повторял и уже повышал голос. —
— Двенадцать комнат! — выкрикнул кто-то.
— Да, двенадцать, ну и что же…
Собрание зашумело.
— А как же Багратион? — выкрикнули у окна.
— Но, товарищи… Во-первых, не доказано, что князь Багратион доподлинно ночевал в этом доме. Во-вторых, райисполком обещал в пределах нашего же института высвободить нам один из домов. Имеется специальное решение, у нас имеются гарантии, товарищи.
И зам кивнул полной женщине из месткома — она знала, что сказать.
Однако первым к столу вылез говорливый инфарктник Тульцев:
— …Столько лет твердили нам одно, а теперь обратное. А как же, черт возьми, наша история?.. Простите, товарищи, но я прошу зафиксировать в протоколе мое особое мнение.
Собрание неожиданно зааплодировало. Неожиданно это было, возможно, для Игнатьева — он сидел тупой и недвижный.
— Я, — продолжал Тульцев, — ездил недавно на Куликово поле…
Зам не выдержал:
— Да при чем здесь Куликово поле?
— Как при чем?.. Позволь вам снести багратионовский дом, вы завтра же…
— Да какой же он багратионовский? Князь лишь однажды ночевал в нем, да и ночевал ли, неизвестно!
— Вы дадите мне говорить?
Собрание заволновалось: «Дайте ему сказать!» — «Гибнет старая Россия!» — «Зачем затыкаете рты?» — возможно, что домишко особой или даже малой ценности не представлял, но нерв людской был задет. Человек пять тянули руки, нацеливаясь попасть в ораторы или хотя бы, если не выгорит, пошуметь с места. Зам растерялся. Зам уже пожалел, что собрал народ не после обеда, а до: голодного, даже и в пустяке, уговорить, разумеется, куда труднее, — как вдруг кто-то тихо произнес:
— Сносят…
Голос был тих, особенно при повторе:
— Братцы, сносят…
Сказавший сидел у окна — он увидел случайно; не ожидавший, он тихо позвал, после чего, кто быстрее, кто медленнее, стали грудиться, собираясь у окон. Игнатьев тоже подошел. Через головы сотрудников он видел — дом не только сносили, его уже наполовину снесли и даже больше, чем наполовину. Дом походил на обломок зуба. Кусок крыши и одно-единственное оставшееся окно второго этажа непонятно на чем держались. А огромный металлический шар вновь раскачивался, набирая инерцию для удара, может быть, последнего.
Игнатьев ушел: он ушел тихо и в ту самую минуту. Он скользнул глазами по затылкам сотрудников, прильнувших к окнам (им еще предстояло обсудить и вынести все-таки решение о сносе), и вышел. Тут Игнатьев впервые, кажется, подумал про реку с быстрым
2
— Восемь дней, — говорили они с укоризной. — Целых восемь дней.
А Игнатьев никак не мог понять, почему восемь. Он-то считал дни.
Наконец до него дошло, что они отметили рабочие дни, за вычетом суббот и воскресений, потому что это было для них главное: они, пришедшие, были с работы. Замдиректора, а с ним толстуха из месткома. И бодряк-инфарктник Тульцев, которого они прихватили на предмет личного контакта… Они пришли с визитом втроем, Сима открыла им дверь, встретила спокойно и указала рукой налево: «Там он, в комнате… Полюбуйтесь!» И теперь они любовались.
— Н-да, — сказал замдиректора. — Картинка.
Тульцев тоже сказал:
— Пейзаж после битвы.
И только толстуха из месткома сразу взяла верный (она всегда брала верный) тон:
— Сережа, мы не будем к тебе приставать, не будем расспрашивать, — мы знаем, с тобой что-то стряслось, и вот ты уже восемь дней… пьешь.
Она выговорила и преодолела это трудное слово; когда кто-то преодолевает трудность, остальные чувствуют, что как бы тоже преодолели. Теперь все они заговорили, и будто бы разом. Игнатьев как сквозь дрему слышал и видел их, — но себя он не видел, — давно не брившийся, всклокоченный, с красными глазами, он валялся на своем диванчике, одетый и помятый… Зам говорил гневно. Зам тыкал пальцем:
— Нет, нет, надо ему принести зеркало, да побольше, — пусть-ка посмотрит, пусть!
А инфарктник Тульцев, присевший на краешек дивана, склонив шею к Игнатьеву, шептал:
— …У тебя прекрасная семья. У тебя прекрасная жена. У тебя все великолепно на работе, — что с тобой, скажи, я же твой друг.
Игнатьев пробубнил:
— Нельзя и выпить человеку.
— О! — сказал зам.
Игнатьев (теперь он себя увидел) шумно и виновато вздохнул.
Вошла Сима.
— Вы с ним не церемоньтесь. Вы с ним пожестче! — сказала она, суровая.
— Да мы и так, — сказал Тульцев.
— …Пьет и валяется — делать ничегошеньки не хочет, — продолжала Сима. — Даже с ребенком заниматься не желает. Ни разу за продуктами не сходил.
Тульцев покачал головой:
— Что ж ты так, брат, нехорошо…
Все помолчали.
Пора было заканчивать, и зам сказал:
— Не стану я тебе ничего объяснять — не маленький. Единственное и последнее: если не выйдешь на работу, — я подписываю приказ.
Они ушли. Сима, проводив их, гремела теперь на кухне посудой. Вернулся вдруг Тульцев. Зашептал на ухо, хотя были вдвоем: