Реквием по Homo Sapiens. Том 2
Шрифт:
— Мне… тоже жаль.
Он зажмурился, отгоняя подступившие к глазам горячие слезы. Он вспомнил, сколько хорошего и доброго стерло из памяти Тамары насилие, учиненное над ней Хануманом, и это привело его в ярость. Слезы высохли, как вода под жарким солнцем. Когда он снова взглянул на Тамару и на резкий, заливающий улицу зимний свет, в его глазах не было ничего, кроме гнева.
— Ты все еще сердишься, пилот. — Тамара отступила на шаг, к разостланной на льду меховой шкуре. — Все еще полон ненависти и отчаяния.
— Да. — Это слово вырвалось у него с силой дующего над морем смертельного ветра.
— А я все так же боюсь этой твоей ненависти. Боюсь тебя.
Глаза Данло зияли, как дыры, пробитые в душу. Не желая показывать
— Мне всегда хотелось сделать что-то, чтобы перестать ненавидеть.
— Зачем ненавидеть вообще? Зачем ненавидеть весь мир из-за того, что я подхватила вирус, разрушивший мою память?
— Я не мир ненавижу, — тихо, почти шепотом ответил Данло. — Я ненавижу одного человека.
— Но за что? И кто он?
— Не имеет значения.
— Пожалуйста, скажи мне.
— Не могу.
— Это Хануман?
Данло улыбнулся живости ее ума, но промолчал.
— Да, его, наверно, многие ненавидят, — сказала она. — Из-за войны, из-за того, что он сделал.
Данло склонил голову, признавая вину Ханумана, но снова ничего не сказал.
— Но ты ненавидишь его не за это?
— Нет.
— За что же, пилот? Пожалуйста, скажи мне.
— Нет.
— За то, что Хануман влюбился в меня в ту первую ночь, как и ты?
— Значит, ты помнишь, что происходило между тобой и Хануманом?
— Помню только, что никогда его не любила. Не могла любить.
— Понятно.
— Ты ненавидишь его из-за меня?
Данло грустно улыбнулся, глядя, как играет солнце в ее золотых волосах.
— И твоя ненависть сильна до сих пор. Я чего-то не понимаю о тебе и о нем, правда? Почему ты не хочешь сказать?
— Не хочу причинять тебе боль.
— Как может твоя ссора с Хануманом причинить мне боль?
Он глотнул холодного воздуха, закашлялся, зажмурился, снова открыл глаза и сказал: — Твою память разрушил не вирус. Это сделал Хануман.
— Как так? Что ты говоришь?
И Данло рассказал ей, как Хануман под предлогом записи ее воспоминаний о Старшей Эдде в компьютер однажды ночью, глубокой зимой, заманил ее в часовню собора. Там он надел ей на голову очистительный шлем и тщательно; одно за другим, уничтожил все ее воспоминания о Данло. А после, пользуясь ее смятением и отчаянием, кольнул ее в шею крошечной иголкой и ввел ей вирус, вызывающий катавскую лихорадку. Но культура вируса была мертвой: Хануман впрыснул ее только для того, чтобы вирусолог, который будет исследовать Тамару впоследствии, поверил, что она заразилась этой страшной болезнью. Он надеялся, что никто не заподозрит его в этом преступлении, и никто действительно не заподозрил — кроме одного.
— Но ведь не Хануман же рассказал тебе об этом. — Большая черная машина-замбони ползла по улице, разглаживая лед. Тамара дождалась, когда она проедет, и спросила: — Откуда ты знаешь?
— Знаю, потому что знаю Ханумана. Под Новый год, в соборе, я принес ему подарок, и он мне все сказал — глазами.
В Тамариных глазах вспыхнул гнев. Она перевела дыхание и спросила: — Почему же ты ничего не сказал мне?
— Ты и без того достаточно выстрадала, когда я увидел тебя в доме Матери.
— О, Данло. — Лицо Тамары смягчилось, она посмотрела на него так, будто его страдания ранили ее больнее собственных. — Ты думаешь, что Хануман сделал это, чтобы разлучить нас?
— Да. Но дело не только в этом.
— В чем же еще?
Данло, прижав руку к пылающей голове, на миг задержал в себе ледяной воздух и выдохнул.
— Хануман хотел сделать мне подарок. Он всегда ощущал боль жизни очень остро, очень глубоко. Я никогда не знал человека, более одинокого, чем он. Но его одиночество не было подлинным. Он всегда был очень близок к тому единственному, что хотел бы полюбить всем сердцем. Он нуждался в том, чтобы это полюбить, но ему всегда что-то мешало. И эта единственная
Данло умолк. Теперь они оба глядели друг на друга так, словно каждый хотел проникнуть другому в душу. Где-то на улице шуршали коньки, и ветер швырял крупинками старого снега в витрины и запертые двери. Тамара улыбнулась, и вся боль мира отразилась в этой улыбке.
— О, Данло, — сказала она, снова коснувшись его лица. — Я ведь ничего не знала.
— Я не хотел, чтобы ты знала. Ты лишилась части себя самой — я не хотел, чтобы ты оплакивала еще и мою потерю.
Тамара накрыла его руку своей.
— Я потеряла только память — мне кажется, твоя Потеря намного больше.
— Нет-нет. Был такой момент в доме Матери, когда ты почти забыла, кто ты на самом деле.
— Скверное было время, — согласилась она.
— Но я не забыл. Ты всегда была просто собой, понимаешь? Чудесной собой. Даже теперь ты больше беспокоишься обо мне, чем о себе. Столько любви, Тамара, столько сострадания. Я всегда любил тебя за это… и всегда буду.
Ложной скромностью Тамара никогда не страдала, но теперь, после потери памяти, гордости у нее поубавилось.
— Хотела бы я любить так же, как и ты, — сказала она, сжав руку Данло. — В тебе появилось что-то такое — не помню, чтобы я видела это раньше.
— Ты только что сказала, что боишься ненависти, которую видишь во мне.
— Вот это мне и непонятно, — странно посмотрев на него, сказала она. — Только что она была, эта ненависть, эта твоя чернота внутри черноты, а теперь ты излучаешь свет, точно звезда в тебе загорелась. Жаль, что ты сам себя не видишь — своего лица, своих глаз. У тебя такие красивые глаза, милый Данло, — такие дикие, такие полные света. Ни у кого не встречала таких живых глаз. Когда я попрощалась с тобой в доме Матери, глаза у тебя были почти мертвые, и мне тоже хотелось умереть. Я тогда ужасно боялась тебя и ничего, кроме этого страха, не сознавала. И вот ты вернулся со звезд. Думаю, ты получил там и другие дары, кроме Хануманова. В тебе столько любви — то, что ты, как тебе кажется, видишь во мне, лишь слабый отблеск того, что льется, как солнце, из тебя.