Рэм
Шрифт:
И стало совсем уж плохо. В полицию! Пришлось поворачиваться к ней лицом, ноги мягко подрагивали, будто пружинили, но эта ребячья сила в них была очередным обманом. Рэм воткнул лопату в землю и наконец посмотрел этой дуре в глаза.
Полыни в них не было. Серые, полные слез, припухшие от бессонной ночи, живые глаза. Рэм сам не ожидал, что выдохнет с таким облегчением. Но выдохнул. Обошлось. Значит, вчера он ее все-таки вытащил. Линия судьбы сделала вираж, и пошла себе Варя Кострыкина, двадцати трех лет от роду, дальше. Вот и славно. Если пацаны его закопают, то вот эти серые плачущие, отчаянно живые глаза
– Дура, – бросил Рэм, возвращаясь с небес в суглинок, где скоро ему лежать. – Какая же ты, Варя, дура!
Она должна была отшатнуться, швырнуть в него ответное оскорбление и гордо уйти в закат. Но Варя осталась стоять, задрав дрожащий подбородок. На шею она повязала легонький шарфик, весь в мелкую ромашку. Под ним наливались багровой синевой отпечатки злых пальцев. Такие же и на запястьях, но их Варя спрятала под тонкой курточкой. Истерзанные беззубым ртом Цынги губы она припудрила, на место выдранного клока волос зачесала локон из косого пробора. И стояла теперь перед Рэмом чистенькая, свеженькая, отчаянно гордая, но он-то все видел. Он сам умел отлично скрывать ненависть к телу: прятать синяки под одеждой, кривить усмешку, будто не губа перебитая не слушается, а сам он весь из себя ироничный герой. Но унижение воняет так же сильно, как смерть. Горечь пережитого копится в теле, тело дрожит и кренится, через пробитую броню в нутро заливается раскаленный металл ненависти к себе. Развязок такого сюжета не сосчитать, но каждая заканчивается рыхлым суглинком, бьющимся о деревянную крышку гроба.
Как было уйти от нее – дрожащей, униженной, избитой? Рэм хотел бы, да не смог. Так и остались стоять. Не приближаясь, но и не расходясь.
– Я обязательно пойду в полицию. А ты свидетель. И должен пойти со мной, – каким-то отстраненным, отрепетированным голосом сказала она, помолчала и добавила: – Пожалуйста.
Это «пожалуйста» его, конечно, добило. Рэм оперся о черенок, прогнал из головы образ, как он приходит в отделение полиции, садится за стол к участковому Прохору Игнатьичу, который у Толика главный гурман, и тоненьким голоском начинает докладывать, мол, Лимончик совсем распустился, гражданин начальник, девок по подъездам портит, псами их травит, вон Цынга, блаженный наш, Варю Кострыкину чуть насмерть не засосал, пылесос чертов.
«Не черти», – попросила мама.
Не буду, ма. Не буду.
– Никуда я не пойду. И ты не пойдешь, – по слогам, как маленькой, сказал Рэм. – Ты никому ничего не станешь рассказывать. Не будешь жаловаться, не будешь разбираться. А лучше поезжай куда-нибудь на месяцок. К подружке в Москву, на море там, в горы. – Откашлялся, показно сплюнул под ноги. – Вчера ничего не было, поняла?
И самому стало тошно от собственной трусости, но сдержался. Так правильно, других вариантов нет. У Вари задрожали губы. Потекло из носа, домиком на лбу сошлись брови. Только глаза потемнели не от обиды, а от злости.
– Не было? Не было, говоришь?
Рванула узел шарфа. На белой коже багровел, уходя в синеву, отпечаток ладони. Можно было разглядеть, как сильные пальцы обхватывали мягкую шею, можно было представить, как их обладатель тащил Варю к себе, чтобы присосаться отвратительной пастью. Голыми деснами впиться, пока свободная рука уже шарила под кофточкой, сжимала, выкручивала, вон синева протянулась
Вчерашняя злость всколыхнулась в Рэме: не соврать теперь, что драка была пьяной глупостью, и за белой лошадью не пойти. Не идти нужно было вчера.
Остаться дома, лениво слушать, как бабка разговаривает с телевизором, костерит последними словами проституток и воров, а потом крестится и молитву шепчет. Нет же. Потащила его нелегкая. Пошел к Серому, разлили беленькой, запили пенным, закусили воздушным горошком с дымком. Десять рублей пачка, а сколько удовольствия! Вышел на улицу в ранних сумерках. Пересек палисадник, дорогу перешел, помахал рукой водиле, что его пропустил, сигналя истошно, но как-то по-доброму. А когда подошел к подъезду, услышал возню.
Первая мысль была добродушная: мол, вот же черти малолетние! Невтерпеж совсем, по подъездам шарятся, дома-то мамка заругает. А потом услышал голос Цынги. Его ни с кем не перепутаешь. Гогочет над чем-то, пускает слюни. Поговаривали, что в детстве он был ничего так, здоровенький. Среднюю школу закончил даже. Это ж сколько нужно выжрать дряни, чтобы из чьего-то там сына Максимушки стать облысевшим, потерявшим зубы чудищем? Рэм как-то и не задумывался, что Цынга тоже чей-то сын. А когда эта мысль пришла в голову, то долго потом сидела в ней раскаленным саморезом.
Он тогда еще сильнее уверился в правоте данного обещания: бухать – бухай, а сидеть на хрени химозной не смей. В этом Рэм поклялся сам себе по дороге к бабке. Что в Клину его ждет тотальное дно, он даже не сомневался. Избитому, испуганному до нервной икоты, ему хотелось опуститься на самую илистую грязь, закопаться и сдохнуть там. Лишь бы никогда больше не видеть отца. Не задумываться о том, что случилось. Он ведь на самом деле думал, что поехал крышей. А может, и поехал. И едет до сих пор. Ну и черт с ним.
«Не чертил бы ты, Ромушка…» – вздохнула мама.
Ее голос заглушил визгливый смех Цынги.
– Кусается, с-с-сука! – загоготал он, послышался шлепок, сдавленное сопение.
На обоюдное обжимание в подъезде происходящее там больше не походило. Рэм покачивался, держался за перила, пудовая голова так и норовила упасть на грудь. Ему невыносимо хотелось спать и совсем не хотелось вмешиваться. Он поднялся на последние три ступени, шатаясь подошел к двери и пристроился ключом к замку.
– Пусти! – Голос был приглушенным, Рэм не узнал его или постарался не узнать, что, по сути, одно и то же.
– Ну Варенька, ты чего несговорчивая такая, детка? – А холодный голос Лимончика было не перепутать. – Сказала же, лучше под пса ляжешь, нa тебе пса, ложись.
Цынга снова расхохотался, срываясь на истеричные всхлипы.
– На хрен иди! – выкрикнула Варя.
Еще один шлепок, еще один задушенный всхлип.
Рэм рванул вверх по лестнице в ту самую секунду, когда решил, что встревать не будет. Ну что ему Варя эта? Кивали друг другу при встрече, встретил бы в толпе – не узнал. Это бабки их дружили полжизни: как на комбинат пришли, так и приятельствовали. Сахар одолжить, квиточки из ЖЭКа сравнить, кости обсосать певичке какой-нибудь с телика. Но разве это повод подставляться? Нет, конечно. Иди лучше проспись, Ромочка.