Рисунки баталиста
Шрифт:
Они проезжали кишлак, длинный и плоский, похожий на огромное глиняное корыто. Кишлак был плотно населен, курился дымками, был окружен ухоженными полями пшеницы, сотканными в клетчатое шелковистое покрывало.
Коногонов помнил этот кишлак. Был в нем весной на митинге по случаю открытия кооператива. Десяток крестьянских семей решили сложить воедино свои малые наделы, свои заботы, страхи, надежды. Сообща нанять трактор, вспахать поля. Сообща купить у государства семена, удобрения. А когда созреет хлеб, в складчину нанять комбайн, сжать пшеницу, по-братски разделить урожай.
Коногонов помнил, как выступал председатель, немолодой худощавый дехканин с длинными, будто отвисшими от вечной работы
Теперь ему захотелось взглянуть на то поле, на взращенный урожай. После всех тревог, потрясений пережить то весеннее, созвучное с праздником чувство.
Они свернули, не заезжая в кишлак, обогнули кладбище, развалины то ли башни, то ли мечети и увидели кооперативное поле. Оно начиналось сразу за низкой глинобитной стеной, было большим и просторным, отличалось размерами от мелких, замурованных в глиняные ограды наделов. И пшеница на нем белела густо, плотно, отливала на безветрии стеклянными разводами. У края поля, красный, многобокий, стоял комбайн.
Кандыбай присвистнул, вскрикнул, радостно дернулся на сиденье, узнав в машине знакомую «Ниву». Комбайн стоял неподвижно, а в поле вручную работали люди. Блестели серпами, жали хлеб. Размахивали пучками колосьев, вязали снопы. Пестрая, серо-голубая цепочка жнецов волновалась у дальней кромки хлебов, валила белую стену, ставила на стерне островерхие, сложенные из снопов шатры.
– Что же они комбайн-то не пустят? – Кандыбай поставил броневик рядом с комбайном у глинобитной, обглоданной стенки, где высилась груда межевых камней. Всматривался своими узкими глазами в близкий сверкающий хлеб, в красный короб комбайна. Броневик, серо-зеленый, граненый, с литой пулеметной башней, был хищный, стремительный, готовый мчаться, прижимать к земле, сжигая и дырявя пространство, – был оружием. Алый комбайн был крутобокий, пернатый, из крыльев, хвостов, черпаков. Готов был медленно, плавно кружить среди пшеничного поля, наполняясь зерном, оттолкнуться, и крутя мотовилом, взмыть над полем, дыша широкими, гудящими от ветра боками. Он был крестьянским орудием, нес в себе прообраз древней косы, цепа, грабель. Две машины стояли бок о бок, словно друг к другу присматривались.
– Что же они вручную работают, «Ниву» не пустят? – повторил Кандыбай, глядя на первобытную работу жнецов и недвижный, мерцавший кабиной комбайн.
– Может, испортился? – ответил Коногонов, осматривая межевые камни, уже оплетенные цепкими вьюнами и травами. Со временем, думал он, травы покроют камни дерном, спрячут от солнца. И люди забудут, что в этом зеленом, на краю пшеницы, холме лежат межевые знаки. Знаки недородов, нужды, страстных молений о хлебе.
– А испортился, надо чинить! – недовольно говорил Кандыбай, отирая руки ветошью, словно собирался коснуться красных глянцевитых боков машины, пересесть из военного люка в прозрачный кристалл кабины. Коногонов почувствовал его молодую тоску, нетерпение, желание поскорее вернуться домой, к родной земле и работе. Сержант, водитель военной машины, был хлебороб, комбайнер.
– У нас в Аркалыке только-только хлеба созревают, – говорил Кандыбай. – Отец, наверное, выходит на гору смотреть, где
Кандыбай улыбался, гордился своим отцом, гордился собой, своей далекой хлебной стороной. Приглашал и Коногонова вместе с ним погордиться. Коногонов его понимал. Любил Кандыбая в его зеленой залатанной форме боевого водителя, размечтавшегося о хлебе.
– Но веселья на первую неделю хватает! Потом – не улыбнешься. Хлеба разом все поспеют. Встаем до солнца, чуть посветлеет, а ложимся – звезды на небе! Отец похудеет, лицо черное, пыль на зубах. Живот у него болит. Есть ничего не может. Я ему воды холодной подам, выпьет – опять молотит. Я его сменю ненадолго. «Отдохни, отдохни!» Он ляжет на копну лицом вверх, дышит хрипло. Я вокруг него по полю езжу. Жаль его. А он вдруг вскочит, меня отодвинет, сам сядет. И жнет, и молотит, ничего, кроме хлеба, не видит!
Кандыбай сжал мускулы, словно желал прийти отцу на подмогу. Влить свои силы в утомленное тело отца. Сесть с ним рядом в кабину, прижаться плечом, глядя вместе с отцом в низкие, над степью летящие тучи, сыплющие дожди и первые сырые снега, под которыми мчатся на юг табуны тонконогих сайгаков и нивы тяжелеют, набухают, готовятся к зимним буранам.
– А потом так бывает, что последний хлеб убираем по морозу. Валок промерз, в него, прямо в лед, пшеница запаяна. Грузовик впереди идет, колесами давит валок, а мы на комбайне следом. Отец черный, худущий, зубы сожмет, сквозь них свистит. Мне страшно. Думаю: сейчас умрет! «Дай, – говорю, – я поработаю! Ты отдохни!» А он: «Успеешь, еще поработаешь! Еще, как я, поработаешь! На меня смотри – вот так поработаешь!» И идет, и идет, до последнего хлеб собирает! Вот какие хлеба в Казахстане! Здесь хлеба легкие. Здесь их бери, песни пой. Только не пойму, почему они комбайн не пускают, серпами машут! – удивлялся и возмущался он.
К ним краем поля шел человек. Приближался, развевая полы одежд, вглядывался, прижимая ладонь к бровям. Подошел, поклонился. Отвечая на приветствие, всматриваясь в потное, заросшее щетиной лицо, Коногонов узнал председателя кооператива, того, что весной выступал на митинге. Теперь он стоял на краю своего осеннего поля. В пыльном седом башмаке застрял у него колосок. Переступая на месте, он шевелил этим усатым на белой соломине колоском.
– Вы не помните меня? – спросил Коногонов, пожимая темную каменную руку председателя в крестьянских мозолях и ссадинах. – Я был у вас весной на митинге. Слышал вашу речь. Слышал, как вы звали людей в кооператив. Как вы просили у этого поля хорошего урожая. Вижу, поле услышало ваши просьбы. Хлеб уродился!
– Да, слава аллаху, воды было вдоволь и мы много работали. Хлеб уродился. Мы работали так, как не работали наши отцы и деды. Радовались, что наш урожай будет больше, чем на полях у соседей. Люди увидят, что трактор пашет лучше волов, а удобрения на месте одного колоса поднимают два. Если сложить десять малых полей в одно большое, то хлеба будет в двадцать раз больше!.. Я вас помню. Вы подарили моему младшему сыну банку сладкого молока. Мы ели ваше сладкое молоко и жалели, что не успели подарить вам сладкий сухой урюк, – председатель отвечал Коногонову, топтался на месте. Шевелил на башмаке колоском, и Коногонов чувствовал тревогу в словах председателя.