Рисунки баталиста
Шрифт:
Он резко упал на землю. Выставив автомат, полоснул по вершине стены, видя, как задымилась пробитая глина и стрелки спрятали свои головы. Упруго вскочил, заостряясь в беге, увиливая от пуль, метнулся с открытого места к копне, врезаясь в нее, накалываясь на остья соломы. Запах свежевымолоченного зерна, спасительный запах и цвет, становились для него цветом и запахом боя.
Из-за стены стреляли в копну. Он чувствовал, как свинец уходит в солому, застревает в ней, остановленный сплетеньем бесчисленных хрупких стеблей, спасавших ему, Коногонову, жизнь.
Он выглянул, просматривая стену сквозь прорезь своего автомата, помещая ее на матерчатый ком чалмы,
Было тихо. Никто не стрелял. Он лежал за копной, ожидая повторения атаки. Но атаки не было. На краю пшеничного поля, у груды межевых камней, горел и дымил броневик. На другом конце поля все так же тарахтел, крутил мотовилом застывший комбайн. И фигура сержанта, недвижная, чуть темнела в кабине. На стерне, вытянув голые руки, лежал председатель. Как бы кинувшись навстречу ему, протянув для пожатия руки, висел на стене убитый басмач. И он, Коногонов, живой, лежал у копны между двух убитых, и синее осеннее небо без облачка сияло над ним. И вид этой ясной восточной лазури на мгновение потряс его. Словно чье-то всевидящее и вездесущее око наблюдало за ним, здесь лежащим, не убитым – убившим. Но это потрясение тут же прошло, как недавний паралич, спустилось судорогой в землю.
Он поднялся из-за копны. Тут же присел, ожидая выстрела. Но выстрел не прозвучал. Белело наполовину сжатое поле. Зеленел в отдалении кишлак. И никто не стрелял.
Он держал автомат, готовый к бою. Упруго, на носках, шел по земле, слыша, как хрустит стерня. Подошел к председателю. Увидел, что щека его прижата к земле, глаза выпучены, а в горле, в кадыке, там, куда он недавно показывал пальцем, чернеет дыра. Председатель был мертв. Коногонов, не трогая его, двинулся дальше.
Комбайн смотрел на него своим прожектором, шлепал мотовилом, стучал, что-то говорил, шевелил без устали деревянными лопочущими губами. Коногонов влез по трапу в кабину и увидел, что бункер пробит. Из него тонко, с перерывами льется зерно, будто в бункере билось невидимое сердце, пульсировало, выталкивало струйку пшеницы.
Он открыл дверь кабины и увидел лицо Кандыбая, живое, моргающее. Сержант кивал головой, отталкивал от себя боль, смерть. Его рубаха чернела на животе мокрым пятном. Он дышал и стонал:
– Умираю… Я умираю…
Этот стон, бледное, несчастное лицо отозвалось в Коногонове жаркой торопливой энергией.
– Не умрешь, сержант! А я тебе говорю, не умрешь!
Он расстегнул и откинул его ремень. Задрал хлюпающую рубаху. Увидел кровавый живот с пулевым отверстием. Растерялся, не зная, что делать, пачкаясь кровью. Выхватил из кармана платочек жены с красной вишенкой, наложил на рану. Но платочек был мал, пропитался кровью, вишенки не стало видно. Он бросил платок на железный пол кабины. Скинул с себя рубаху и стал драть ее на жесткие зеленые ленты, приговаривая:
– Не умрешь, сержант, не умрешь!
Неумело, кое-как, причиняя сержанту боль, перевязал ему рану. Схватив под мышки, стянул с сиденья, опустил рядом в тесное, между стенкой и штурвалом, пространство.
– Не умрешь, Кандыбай, не умрешь!
Хлеб из бункера продолжал сочиться. И почти бессознательно он поднял с пола платочек, перепачканный кровью, и сунул в пулевое отверстие бункера, затыкая свищ, прекращая истечение хлеба.
– Не
Он занял сиденье, оглядывая штурвал, педали и кнопки, не зная, как к ним подступиться. Дома он очень плохо водил машину, не имел водительских прав, не любил механизмы. Теперь он смотрел на штурвал, не умея пустить комбайн.
– Там… – простонал Кандыбай. – Там, слева сцепление…
Не памятью, не умением, а наитием Коногонов пустил комбайн. Толчками, рывками ворочал в разные стороны его огромное неуклюжее тулово, глядя сквозь расколотое стекло на стерню, на крутящееся впереди мотовило.
Подкатил к лежащему на земле председателю. Остановил комбайн и слез. С трудом, надрываясь, поднял мертвое тело, заволок на жатку у самого крутящегося мотовила. И снова залез в кабину.
В стороне догорал броневик. Зеленел кишлак Сабзикер, куда убежали крестьяне, укрылись стрелявшие басмачи. Сержант, потеряв сознание, что-то бормотал в забытьи. Торчал из пробитого бункера шелковый платочек жены. И поле, скошенное наполовину, светилось белой пшеницей. Коногонов, голый по пояс, перепачканный землей и кровью, жал на рычаги и педали.
Автомат лежал у сиденья, готовый стрелять. В лицо сквозь пробитую лучистую скважину дул сквознячок. Коногонов вел по дороге громыхавший, дрожащий комбайн и повторял:
– Не умрет!.. Никто не умрет!..
Смотрел, как клубится дорога. В бурунах пыли, крутя гусеницами, навстречу двигались танки.
Глава шестая
Звякал металл. Солдаты ветошью сбивали с брони пыль. Толкали банники в пушки. Заправщики с урчанием качали в баки горючее. Чумазые, серые от пыли мотострелки, обнаженные по пояс, ополаскивались из ведер. Кричали, хохотали. Опрокидывали на голые плечи и спины брызгающие шумные ворохи, пахло горючим, сталью, потными, разгоряченными телами.
Веретенов шел среди машин, разыскивая в их тесных рядах башню с номером 31. Огибал выброшенные на землю тюфяки, сиденья, боекомплекты, полуголых солдат, вытрясающих пыль из гимнастерок и ботинок.
– Товарищ художник! – его догнал офицер, остановил, смущаясь, не зная, как правильно к нему обратиться. – Подполковник Корнеев просил вас к себе на ужин!
– А как он узнал, что я здесь? – удивился Веретенов. – Ведь я никому не докладывал!
– Видели, как вы к нам идете.
– Ну, Кадацкий, ну, Андрей Поликарпович! Нигде от него не укроешься!..
Они ужинали с Корнеевым в тесном фургоне, куда сквозь окошечко в стене повар в белом халате подавал тарелки с супом, картошку с мясом, все обильное, походное, сваренное неженскими руками. Лицо у командира было утомленным, красным от солнца. Бело-рыжие брови казались седыми на обгорелом лице.
– Мне приказали взять вас с собой, – сказал Корнеев. – Сядете в мой штабной транспортер. Войдем в Герат. Роты уйдут в Деванчу, а мы войдем в крепость и в ней развернем командный пункт. Я и полковник Салех. На башне. Два пункта, мы и афганцы.
– Я знаю крепость, был в ней вчера. – Веретенов вспомнил прокаленные камни цитадели, где разговаривал с археологом, голубоватые черепки на земле, круглую зубчатую башню, на которую хотелось подняться. – Для меня это просто удача! Оттуда я увижу весь город. Смогу поставить этюдник.
– Конечно, сможете. Оттуда весь Герат виден.
– Заранее вам признателен. И заранее прошу извинения, что доставляю вам хлопоты.
Они пили чай, переслащенный, переваренный до черноты. Командир рассеянно мешал и мешал несуществующий, давно растворенный сахар: