Родная сторона
Шрифт:
Многое сбылось, но немало тех мечтаний прошло и мимо него. Они волнуют теперь Мурова, не дают спать Марте Стерновой, забивают голову Евгению Бурчаку и заставляют самого Стойводу пересмотреть уклад своих мыслей. До прихода Мурова ему было легче — много работы, которую раньше брал на себя райком, легло теперь на его плечи. Но вместе с работой возвращалась прежняя удаль, без которой он начинал тлеть. Теперь каждый день приносит что-то новое, нет серого однообразия в работе, а в мыслях все яснее возникает та перспектива, от которой он было отвернулся, а нынче боится потерять, потому что она разбудила в нем отвагу, дала простор думам.
…Звать может тот, кто сам не стоит на месте. Муров не остыл, как ожидали, и в каждодневной сутолоке находил время заглядывать в будущее района. Он требовал, чтобы каждый исправно двигал большую или маленькую турбину,
Муров подошел к окну, в которое загляделась белая ветка акации, сорвал несколько цветочков с каплями утренней росы и попробовал высосать из них нектар, как делал это в детстве. Родом он с юга, и оттуда, из буревейной степи, где каждое деревце сходило за рощу, он и принес с собой искреннюю приязнь к зеленому другу, своими руками посадил во дворе райкома несколько вязов, а у ворот — две ели и теперь любовался ими, радуясь, что они принялись…
Когда вошел Степан Яковлевич, Муров подвел его к окну и попросил сорвать цветок акации. Стойвода неловко протянул руку, выбрал самую свежую гроздь и поднес к носу.
— Пахнет, как всякий цветок.
— Да нет, — улыбнулся Муров. — Вы попробуйте, сколько в ней меду.
— Меду действительно много, — пожевав несколько лепестков, согласился Стойвода. — Только пчел у нас мало и акации мало.
— А что, если обсадить ею все наши дороги?
— Дерево колючее, вырастет, только посади.
Они часто собирались по утрам, еще до начала рабочего дня, чтобы сообща поразмыслить о своем районе, потолковать о людях и о делах. Мурову нравилось, что Степан Яковлевич имел обо всем свое мнение, и не только не поддакивал, но очень часто не соглашался с ним. Обычно председатели райисполкомов не очень балуют себя такой самостоятельностью и в лучшем случае предпочитают придерживаться золотой середины. Когда-то и Степан Яковлевич на этой «серединке» пожил спокойно. Но с приходом Мурова все незаметно изменилось. Его словно выхватили горячими руками из тихих вод, как младенца из купели, и бросили в самый водоворот жизни.
Утомленное солнце нависло над лесом, а Стойвода все еще шел вдоль кустарников, разгоряченный, легкий. Степка — да и только, даром что не в отцовской одежде. На нем был белый парусиновый костюм, не очень подходящий для осмотра болота, летняя фуражка, о которой мальчишки говорили, что она будто из морской травы и может служить сто лет, а на ногах — непомерно большие сандалии. Видно, любил просторную обувь. За Стойводой тяжело ступал потный, припудренный пылью Филимон Товкач — он пришел сюда прямо с поля. Синюю сатиновую рубашку, которая годилась бы на двоих, стягивал надтачанный узенький пояс — память о Кавказе, — весь в серебре. К рубашке хорошо подходила зеленая фетровая шляпа, именно зеленая, потому что такую носил пасечник и это облегчало доступ на пасеку, которую Товкач уже успел приобрести втридорога в соседних селах: обманутые пчелы мирно принимали осмотрительного председателя, для большей безопасности бравшего с собой еще и кадильницу…
Поодаль шел директор МТС Артем в новом выглаженном костюме, который надел в праздник, да так и не снял. «После праздников все рабочее», — шутил Артем, когда Марта укоряла за привычку носить в будни то, что и в праздник. Артем выглядел человеком суровым, холодно посматривал из-под насупленных бровей то на Товкача, то на Стойводу, скупо улыбался на шутки Товкача и моргал прищуренным глазом. Эти места он знал еще с молодых лет, когда ходил к Марте в Талаи.
Старый след, покрывшийся мохом, привел под душистую черемуху, которая уже отцвела и как бы поэтому
— Дальше трясина! — предостерег Товкач.
Невдалеке упруго ударила крылом дикая утка, взвилась над камышами и полетела на соседние озера.
— К своим в гости, — улыбнулся Артем и, сняв фуражку, пристально смотрел ей вслед, пока утка не упала грудью на воду. — Осенью будет хорошая охота…
— До осени здесь надо сделать поле, — сказал Стойвода.
«Да, да, ты себе говори, голубчик, а я свое знаю, — рассуждал Товкач. — Нам не к спеху. Посмотрим, что выйдет у других».
Все трое стояли у черемухи и смотрели как завороженные на Вдовье болото, и трудно было сказать, кто из них старше, кто моложе. Стойвода смотрел себе под ноги, но это только так казалось. Товкач был похож на человека, который не хочет видеть того, что видит. Он не мог понять, для чего оторвали его от дела и привели сюда. Ага, увидел! Чуть правее «Корабельной дачи», что стеной леса поднималась по ту сторону болота, копошились люди. Одни работали согнувшись, и только красные и белые платочки, как маки, цвели за камышами, другие, стоя в полный рост, поднимали топоры и рубили что есть силы. На каждый удар топора в кустарниках глухим стоном отзывались немые просторы болота. «Началось… — вздохнул Товкач. — Не послушали бывалого человека. Полезли в болото с голыми руками. Бог с вами. Увидим, что из этого выйдет…» Он одернул рубашку и провел ладонью по лбу, его желтоватые глаза заискрились, и от них как бы упал свет на серое обрюзглое лицо. Ему хотелось крикнуть: «Эх, Каленикович!» И Каленикович, то есть бухгалтер Кондрат Калитка, который знал эти приметы, мог бы сразу сказать, что Товкача осенила какая-то мысль. Но Калитки поблизости не было, а Стойвода и Артем не обращали на Товкача внимания. Они прислушивались к гомону, который не затихал на том краю болота.
— Видите, как работают! А если бы машины!.. — начал Товкач.
— Зато дружно! — перебил Стойвода. — Молодцы замысловичане! Надо, Филимон Иванович, и тебе начинать. Пока лето.
— А как же, начнем, — сказал Товкач. — Одно ведь у нас с Замысловичами болото, и… что говорить, поле тоже будет пополам… — Он запнулся, а глаза смотрели лукаво и хитро…
С болота каждый возвращался к своей работе. Артем мчался на запыленном «газике» в Ковали — поднять на осушение болота Романа Колесницу, Стойвода спешил в райцентр — напомнить областному начальству о кусторезах. За всю дорогу от Талаев до райцентра он ни одним словом не перекинулся с водителем Юркой, худощавым загорелым юношей с запавшими щеками и быстрыми глазами. Юрка всегда был немного зол на Степана Яковлевича за то, что тот не может раздобыть новой машины и с полным безразличием продолжает кататься на старом довоенном тарантасе, от которого, кроме марки, ничего уже не уцелело. Оставшись без обеда, Юрка тоже упорно молчал. Он наверняка не утерпел бы и заговорил первый, если б не слыхал собственными ушами, как любезно приглашал Товкач Стойводу на вареники с первой клубникой. «Так нет же, не остался», — косился он на Степана Яковлевича и с болью в душе, а скорее сказать, в животе, вспоминал добродушное лицо хлебосольного Товкача. Юрка был так голоден, что не сбавлял газа даже на крутых поворотах, предпочитая смерть такой неудачной жизни.
А Товкач на колхозном дворе, куда его подбросил Артем, пересел на дрожки. Откормленная, широкогрудая, в красивой сбруе, Стрелка летела, словно на крыльях, даже колеса не успевали вязнуть в песке. Товкач хотел лично побывать на досеве поздней гречихи. Радовался мысли, что пришла ему на болоте: «Пусть Бурчак сушит свою половину, а наша высохнет сама собой. Болото не перегородишь… Замысловичи выпьют воду, а нам будет готовая земелька…»
— Эх, Товкач! — бодро выкрикнул он на опушке, дернул вожжи, и дрожки, казалось, оторвались от земли. — Жми, Стрелка! Пусть Замысловичи выпивают воду из болота, а мы напьемся чистой из родничка! Товкач знает, как это сделать…
Не успел Степан Яковлевич очутиться за своим ореховым столом, как вошел Шайба, мрачный, озабоченный. Сложенный вдвое портфель, с которым Шайба никогда не расставался, он держал не под мышкой, как обычно, а перед собой, словно сегодня портфель стал тяжелее. Остановился возле стола в раздумье, будто прирос ногами к цветастому ковру. Маленькие водянистые глазки горели злобой, потрескавшиеся губы дрожали. Таким Стойвода еще не видел его. Какое же горе свалилось на Шайбу? У него был вид человека, который долго поучал других, как надо жить на свете, и вдруг сам запутался. Он был совсем не похож на самоуверенного Максима Миновича Шайбу, знакомого Стойводе долгие годы.