Роман тайн "Доктор Живаго"
Шрифт:
Русская жизнь до начала революционных экспериментов предстает в «Докторе Живаго» в виде полностью отвечающей воззрениям Лейбница на данную нам действительность:
Все движения на свете [Пастернак берет мировой масштаб, хотя и говорит только о России; возможно, автор «Доктора Живаго» защищает здесь Лейбница от одного из его оппонентов, Фурье, для которого особенно важным было понятие «движения», или «притяжения». — И. С.] в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в обшей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот [ср. механицизм Лейбница, сравнивавшего, в частности, душу с автоматом. — И. С.]. Но механизмы не действовали бы, если бы главным их регулятором [ «регуляция» — слово Лейбница, которым он пользуется, доказывая, что универсум направляется божественным замыслом. — И. С.] не было чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческих судеб, уверенность в их переходе одного в другое,
205
Как Лейбниц, так и Пастернак понимают утопизм в качестве борьбы с бытием. В том же смысле концептуализовал утопию и такой современник Пастернака, как К. Маннхайм: Karl Mannheim, Ideologie und Utopie (1928–1929), Frankfurt am Main, 1952, 169 ff.
В барочной модели Лейбница Творец допускает возможный мир, где всему дано случиться, но сей мир предвиден Богом и потому и случаен, и необходим. Случайное и необходимое не противоречат друг другу. Универсум необходим ex hypothesi, т. е. по предположению его Создателя, которое вовсе не всегда открывается рассудку простых смертных. Лейбницевская неслучайность случающегося иллюстрируется Пастернаком в его романе множество раз [206] ; с наибольшей отчетливостью она проявлена в часто анализировавшейся исследователями сцене смерти отца Галиуллина (для интертекстуально-философского прочтения этого эпизода важно напомнить, что Бог Лейбница делает присутствующее и отсутствующее связанными между собой):
206
Ср. в поэзии Пастернака: «И чем случайней, тем вернее / Слагаются стихи…» (1, 47).
Скончавшийся изуродованный был рядовой запаса Гамазетдин, кричавший в лесу офицер — его сын, подпоручик Галиуллин, сестра была Лара, Гордон и Живаго — свидетели, все они были вместе, все были рядом, и одни не узнали друг друга, другие не знали никогда, и одно осталось навсегда неустановленным, другое стало ждать обнаружения до следующего случая [ср. категорию случайного в «Теодицее». — И. С.], до новой встречи.
Бог в системе рассуждений Лейбница есть бесконечная совершенная причина, распространяющаяся на все, что возможно. Зло наличествует в мире как одна из его потенций, но, поскольку Бог добр, оно минимально. Излагая соображения о зле, Лейбниц спрашивает: разве наслаждается вполне здоровьем тот, кто ни разу не болел? Пастернак отвечает на этот вопрос в духе поставившего его, когда изображает в «Докторе Живаго» выздоровление Юрия от тифа:
Он стал выздоравливать […] Как блаженный, он не искал между вещами связи, все допускал [т. е. пребывал в царстве Божием Лейбница, где все скоординировано друг с другом и без вмешательства субъекта. — И. С.], ничего не помнил, ничему не удивлялся.
Лейбниц различает между реальным злом, которое от Всемогущего, и формальным, которое возникает среди людей из-за того, что они, в противоположность Создателю, недостаточны, тварны. Такое формальное зло есть кража, обнаруживающая общую дефицитность человека. Пастернак придает этому положению Лейбница наглядность, вводя в сцену свадьбы Лары мотив воровства, не имеющий ни малейшего сюжетного последствия. Вору, проникшему в дом, ничего не удается унести с собой. Человеческое зло формальноне только для Лейбница, но и для его иллюстратора.
С барочной «Теодицеей» Лейбница боролся, как все знают, просветитель Вольтер в «Кандиде». Герой Вольтера, как и полагается центральному персонажу философского романа, оказывается на грани смерти, следуя наставлению своего учителя, Панглосса (= Лейбница), считающего, что наш мир — лучший из всех. (Повторим, что философский роман может оценивать заложенную в нем идею и позитивно, как это имеет место, скажем, в «Что делать?», и негативно, как демонстрирует «Кандид», но в любом случае он ассоциирует философствование с отрицанием личностного.)
Пастернак написал анти-«Кандида», доказательство лейбницевского доказательства бытия Божия. Восприятие Юрием философских построений Веденяпина воссоздает отношение Кандида к Панглоссу. В противовес Панглоссу Веденяпин внушает своему ученику истинную доктрину (назовем ее историотеизмом), которой тот (как, впрочем, и сам учитель) придерживается недостаточно строго. Приводившаяся нами фраза Веденяпина о «чистоте» его племянника обнажает этимологию имени «Candide» (= «невинный», «чистый»). В нацеленном против Вольтера пастернаковском романе у его героя не вышло то, что получилось у Кандида, — найти утопическое счастье, возделывая свой сад (в Варыкине).
Репрезентативность — вот слово, которое хорошо определяет
Совершенный в своей репрезентативности, Юрий Живаго совмещает в себе обе философские установки, которые приведены Пастернаком в столкновение: «жизнь в истории» и утопический постисторизм. Идеи мировой культуры персонифицированы пастернаковским героем двуипостасно. Рискованна для личности вторая из этих философий. Юрий Живаго должен опасаться за жизнь всякий раз, когда он поддается прельщению утопией. Разделяя ранние революционные идеалы, он вынужден голодать в Москве. Фурьеристское путешествие на Урал едва не завершается катастрофой, когда доктора арестовывают. Надежда прокормиться своими руками в Варыкине рушится после захвата доктора партизанами. Юрий Живаго опускается, теряет себя в утопическом месте, в Москве 20-х гг., где, как сказано в романе, «возникли разного рода Дворцы Мысли, Академии художественных идей» (3, 468; доктор сотрудничал в этих, почти платоновских, учреждениях).
Живаго умирает, расплачиваясь за то, что было создано не без его участия и что он более не в силах выдержать. Некогда бывший приобщенным революционному утопизму, Живаго не выносит его последствий — сталинского жизненного контекста, в котором сердечные болезни у людей опричинены тем, что от них «требуют постоянного, в систему возведенного криводушия» (3, 476). Парадокс репрезентативности состоит, однако, в том, что вместе с утопистом умирает и антиутопист, проводник лейбницевской «Теодицеи» (а также шеллингианства). Утопическое миростроительство безвозвратно портит лейбницевский космос. «Доктор Живаго» опровергает не только ложные ценности, он вменяет и истинным несостоятельность здесь и сейчас. Пастернак нашел разрешение этой амбивалентности, о чем пойдет речь в VI.3.2.1.
Набоков писал в «Других берегах» о литературе:
…настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем [207] .
Пастернаковский роман, сплошная загадка [208] , подтверждает это положение.
Точно так же «Доктор Живаго» не противоречит и той, по сути дела, соперничающей с набоковской, концепции, сообразно которой литература оставляет реципиенту незаполненное смыслом текстовое пространство («Leerstellen») [209] , создается как «открытая структура», «opera aperta» [210] (т. е. ставит себя в зависимость от читательской «активности»). Мы можем лишь гадать о том, чем завершилась судьба Амалии Карловны Гишар (попавшей во время большевистского переворота в тюрьму), что произошло в конце концов с Комаровским или Галиуллиным и целым рядом других персонажей [211] .
207
Владимир Набоков , Другие берега,Москва, 1989, 140.
208
Пастернак говорил в беседе с Вяч. Вс Ивановым: «Иносказание — не размещение определенных мыслей, а энергия, залившая все тонки,которая заставляет их значить не то, что они должны бы значить» (Вяч. Вс. Иванов, «Сестра моя — жизнь», — Литературная газета,31 января 1990, № 5, 5).
209
Wolfgang Iser, Die Appellstruktur der Texte. — In: Rezeptions"asthetik.Theorie und Praxis, hrsg. von R. Warning, M"unchen, 1975, 228 ff.
210
Umberto Eco, The Rote of the Reader.Explorations in the Semantics of Texts, Bloomington and London, 1979, passim.
211
Чем бесцеремонно воспользовался английский писатель, скрывшийся под псевдонимом Alexander Mollin, сочинитель «продолжающей» пастернаковский роман безграмотной поделки «Lara's Child» (1994), в которой русские закусывают ватрушку солеными огурцами.