Ронины из Ако или Повесть о сорока семи верных вассалах
Шрифт:
На подворье князя Хосокава в верхней комнате, правда, подобных разговоров не велось, но когда из нижней комнаты слышались оживленные голоса молодых самураев, Яхэй Хорибэ и другие ветераны, бывало, спускались к ним послушать. Кураноскэ с улыбкой провожал их взором.
Между ронинами и их охраной с самого начала установились совсем не такие отношения, какие могут быть между арестованными и стражниками. Со временем пленники настолько разбаловались от хорошего обращения, что стали позволять себе капризы. Бывало, так и заявляли своим стражам: мол, воротит уже от ваших яств, принесите лучше просто квашеных овощей, а то, мол, мы уж давно в ронинах обретаемся, простецкой пищей перебиваемся, так она нам и больше по вкусу!
Наступил Новый год. Князь Хосокава пожаловал своим пленникам по новому кимоно-косодэ.
Луч солнца в первый день нового года коснулся сёдзи с южной стороны дома. Было, казалось бы, ясно, что в конце года сёгун должен был вынести свое решение… Ронинам казалось чудом, удивительным сном, что они все еще живы и встречают еще одну весну. Стража разделяла чувства пленников. «С Новым годом!» — с чувством поздравляли все друг друга, вкладывая в эти простые слова особый смысл. В светлых кимоно все смотрелись празднично. В безоблачном небе слышалось верещание воздушных змеев.
207
На праздник Нового года пьют ритуальное сладкое сакэ из миниатюрных плоских чарок-блюдечек.
Яхэю Хорибэ в этом году исполнялось семьдесят семь, Кихэю Хадзаме — шестьдесят девять, Кюдаю Масэ — шестьдесят восемь, Дзюнаю Онодэре — шестьдесят один, Магодаю Окуде — пятьдесят семь. [208] Все они прожили долгую и славную жизнь. Но думали они не только о себе и своих годах, но и о своих близких, мысленно спрашивая себя: как они там?..
Кураноскэ сообщили, что Тикара под конец года простудился. «Как он? О чем сейчас думает?» — гадал командор, сдерживая подкатывающий к горлу комок. Вспоминалось, как они жили в Ямасине. Когда пересаживали пионы, вместе с Тикарой споро махали мотыгами, и от черной земли поднимался пряный дух. В лучах яркого осеннего солнца, пробивавшегося сквозь листву и пригревавшего плечи, отец с улыбкой поглядывал на сына: тот тяжело дышал, по свежему, молодому лицу струился пот… Эта картина вдруг отчетливо всплыла в памяти Кураноскэ. Привыкнув видеть во всем светлую сторону, он постарался прогнать от себя мрачные думы, которые навеяло воспоминание о том солнечном осеннем дне, и обвел глазами своих соратников.
208
В старой Японии не отмечались индивидуальные дни рождения — возраст засчитывался условно по году рождения, который начинался с первого числа первого лунного месяца.
Яхэй Хорибэ, который в последнее время маялся животом, жалуясь, что у него от разносолов несварение желудка, выбрался на веранду погреться и погрузился в чтение «Троецарствия». [209] Соэмон ушел в соседнюю комнату, сумрачный Кихэй Хадзама, как всегда, чинно выпрямившись на коленях, предавался созерцанию сада. Из угла доносился голос Сукээмона Томиномори, который кому-то что-то настойчиво доказывал. Взгляд Кураноскэ остановился на Дзюнае Онодэре, который, пристроившись в другом углу перед открытым письменным прибором, как всегда, что-то сосредоточенно писал. Подле него присел самурай из охраны Дэнэмон Хориути. Он с первого же дня относился к ронинам с особым уважением и симпатией. Хотя переписка была им строго запрещена (единственное ограничение, наложенное князем Хосокавой), Дэнэмон на свой страх и риск брался передавать письма. Он же приносил вести о том, как обстоят дела у их товарищей, что находятся на подворьях у других даймё. Вот и теперь Дэнэмон наверняка ждет, пока Дзюнай закончит очередное письмо жене в Киото.
209
«Троецарствие» (яп. «Сангокуси», кит. «Саньгоши») — классический народный средневековый китайский роман о междоусобной борьбе между китайскими царствами
Действительно, на следующий день Дэнэмон был свободен от дежурства и собирался по этому случаю доставить письма пленников друзьям и родственникам, а также передать все, что нужно, на словах. В лице Дэнэмона было что-то от благородного самурая былых времен. Человек он был порядочный и совестливый, слов на ветер не бросал и сердце его более, чем у кого бы то ни было, было переполнено восхищением перед вассальной верностью ронинов. Он взялся за свою добровольную службу, потому что считал, что тем самым возвеличит честное имя своего рода, и старался по мере сил облегчить жизнь пленников, надеясь и веря, как многие, кто шептался об этом на улицах, что жизнь героев удастся спасти. Встретив в лице Дэнэмона столь глубокое сочувствие и бескорыстную самоотдачу, Кураноскэ испытывал невольное чувство вины. То, что люди так сочувствовали им, доказывало, что они одобряют избранный ронинами путь и считают их поступок героическим деянием, но Кураноскэ казалось, что их слишком захвалили, и хотелось возразить: «Да нет же! Все совсем не так!»
Ему было неловко, что Дэнэмон и все прочие их союзники сейчас истолковывают даже те загулы, которым он предавался в Киото, чтобы сбить с толку шпионов противника, как пример беззаветного героизма, направленного на то, чтобы скрыть от врага истинный план мести. «Ну, наверное, вам тогда было так тяжело!..» — говорил от всей души Дэнэмон, но Кураноскэ знал, что на самом деле было по-другому. Ему хотелось сказать: «Нет! Вы ошибаетесь». Но вновь, уже в который раз он предпочитал малодушно смолчать, не в силах выставить себя на позор, и только, изменившись в лице, со странной горечью смотрел на Дзюная, так хорошо понимавшего все его переживания, — будто взывая о помощи. Дзюнаю было жалко командора, но понять его до конца он был не в силах.
Кураноскэ отнюдь не испытывал ликования в связи с тем, что молва изображает его рыцарем без страх и упрека. Наоборот, от этого ему становилось нехорошо, муторно на сердце. Он смотрел на молодых, которые беззаботно купались в похвалах и радовались своей популярности, завидуя их легкомыслию.
— Есть кое-что, чего я другим сказать не могу… — как-то промолвил Кураноскэ в беседе с Дзюнаем. — Как ты полагаешь, прав ли я был?
— О чем это вы? — встрепенулся Дзюнай, догадываясь, что у Кураноскэ на уме.
— Что это вы вдруг? — мягко переспросил он, посмотрев командору в глаза.
Мрачная тень промелькнула в улыбке Кураноскэ.
— Ну, что уж там… Ведь ты-то можешь честно мне сказать. Вот, то что я вас всех увлек и привел к такому концу…
— Само собой разумеется, вы поступили правильно, — строго и торжественно сказал Дзюнай. — Разве кто-нибудь высказал хоть какое-то недовольство тем, что вы совершили? Все радуются и ликуют.
— Да, они радуются. Это меня и наводит на размышления. Я сейчас все думаю, что если б только можно было им как-то помочь, спасти их!.. Раньше я совсем об этом не думал, не беспокоился, а сейчас все помыслы только об этом.
Лицо Дзюная дрогнуло.
— Благодарствуем. Только едва ли кто из наших этого желает. Мы все вместе прошли этот путь. И вы, командор, были с нами, вели нас. Что это вы вдруг так переменились? Ведь если рассудить по-другому, то можно сказать, что и мы все вели командора, разве не так?
На последних словах голос Дзюная сорвался на хрип, и Кураноскэ, слушавший опустив голову, взглянул на старика. В глазах Дзюная стояли слезы.
— Ну-ну… — пробормотал Кураноскэ, стараясь справиться с охватившими его чувствами.
Подумав, он кивнул и, сам того не замечая, скрестил руки на груди.
— Что ж, если ты так считаешь… — промолвил он сдавленным голосом.
Дзюнай по-отечески ласково кивнул и сказал с прояснившимся взором:
— Мы все шли к этому плечом к плечу. Да кто из нас согласится, чтобы вы, командор, с вашим сыном одни приняли вину на себя?! Если рассудить здраво, то мы все здесь связаны друг с другом узами более крепкими, чем между отцом и сыном.
Кураноскэ молчал, поджав губы. На его округлых щеках и широких скулах играли блики первого весеннего солнца, заливающего веранду.