Россия и ислам. Том 1
Шрифт:
166 Поэтому-то вполне правомочной кажется и такая реинтерпретация истории «испытания вер», где так ярко поданы многие черты характера Владимира. Он (впрочем, ничего большего и не требовала отведенная ему «Повестью временных лет» роль) стремился разные, претендующие на тотальную истинность и столь же непререкаемую эстетическую респектабельность культурно-конфессиональные системы воспринять в их одновременности, под разными углами их сопоставить и противопоставить, дабы остановиться на одной, и только одной, из них. Все это – очевидно. Можно предположить, что каждая из конкурирующих религий в какой-то мере символизирует «противоречия» внутри одного человека – все того же «выборщика», «темные» и «светлые» (так сказать, потенциально христианобежные) стороны его духовного облика. Автор «Повести временных лет» переводит эти коллизии на особый, полифонически звучащий, пространственный полигон. Там и развертывается психологический и интеллектуальный поединок «расщепленного» героя с его «двойниками» (в каком бы жалком виде потом такие, как «иудаизм и ислам»,
167 Имеется в виду один из создателей славянской письменности (живший на самом деле в IX в.) (о нем – ниже). Первая версия об этом помещена в Древнейшем своде 1039 г. Источником ее был письменный памятник – о крещении болгарского князя Бориса – Михаила. (Приселков М.Д. Очерки по церковно-политической истории Киевской Руси. С. 24–25).
168 Повесть временных лет. Ч. 1. С. 259.
169 Там же.
170 Не забудем еще и о том, что (во всяком случае, на первых порах) все появлявшиеся в древнерусской культуре версии об исламе можно назвать «подражанием», затемняющим эмоциональное содержание формы и соответственно мешающим логическому выражению чувства.
171 Если вообще любая такого рода пропаганда обращается к относительно гомогенной, четко отграниченной, с точки зрения моральной, культурной, религиозной и т. д., аудитории, то она создает такой стиль, такой словарь, каждый элемент которых точно оценивается. Эта пропаганда с успехом способна применять свой язык к предметам и сюжетам, интерпретация которых ясна и безоговорочна с ее же собственной точки зрения; какое-либо латентное содержание исключается.
172 Можно было бы сказать – «псевдопонятий». Этим термином крупнейший советский психолог 20-30-х годов Л.С. Выготский обозначил слитность в едином комплексе представления с неотрефлектированным обобщением на основании действительных, но несущественных признаков. Псевдопонятия характерны для бытового, житейского обобщения, на котором задерживается мысль, не достигшая научного уровня (см.: Выготский Л.C. Избранные педагогические исследования. М., 1956. С. 197). И все же тогдашнее исламоведение (во всяком случае, те фрагменты его, которые мы только что процитировали) – это пропаганда, а следовательно, и (или – в первую очередь) искусство. В качестве же такового оно обладает (наряду, конечно, и с другими символическими системами) конструктивной способностью творить свой собственный феноменальный мир. И именно как плоды преимущественно искусства первые русские исламоведческие пассажи так щедро насыщены метафорами. Последние – недискурсивны и поэтому не утверждают идею, но формулируют новые понятия для нашего непосредственного имажинативного схватывания (см.: Langer S.К. Problems of Art. N.Y., 1957. P. 23).
173 К этой, столь интересующей нас гносеологической ситуации вполне подходят бергсоновские слова: «…Мы не видим самих предметов; чаще всего мы ограничиваемся тем, что читаем приклеенные к ним ярлыки… Мы движемся среди обобщений и символов» (Bergson H. Ouvres. Р., 1969. Р. 1342, 1343).
174 А она уже – проза, т. е. язык, очищенныи от его примитивнои экспрессивности (см. подробно: Cral В. La Poesia. Bari, 1937. P. 16) и более релевантный, нежели язык поэзии (а тем более фольклорный) для дискурсивного мышления.
175 Набор их мог быть – в потенции, во всяком случае, – довольно широким. Ведь в Византии «ни занятия теологией, ни образование… никогда не были… монополией духовного сословия. Наряду с образованными клириками здесь всегда имелись светские образованные люди, поставлявшие кадры для административного аппарата Империи… из этого слоя выходили неоднократно люди, занимавшие самые верховные церковные должности» (Флоря Б.Н. Сказания о начале славянской письменности и современная им эпоха // Сказания о начале славянской письменности. М., 1981. С. 35).
176 Само собой разумеется, что одновременно эти тексты должны были дать русскому духовенству образцы того, как следует раскрывать и толковать верующим важнейшие моменты христианской догматики, обрядности, морали.
177 Разумеется, эта литература не была одним лишь гигантским скопищем «лжи и басен». И все же в целом ранневизантийская идеология характеризуется (по сравнению с библейским мистическим историзмом, продолженным и дополненным в Новом Завете) «известной убылью историзма, известной нейтрализацией динамического видения мира, частичным возвращением к статическим мыслительным схемам метафизики и мифа…» (Аверинцев С.С. Порядок космоса и порядок истории в мировоззрении раннего средневековья // Античность и Византия М., 1975. С. 271). Ее – вообще присущий всему средневековью фидеистический рационализм (см.: Там же, С. 276) – не только не исключал, но, напротив, прямо требовал стандартизации мыслительно-оценочной деятельности. Этой же стандартизации в свою очередь способствовали другие особенности византийской культуры, сходные, кстати говоря, со средневеково-китайской. В каждой из них, пишет Б.А. Старостин (Старостин Б.А. Византийская наука в контексте средневековой культуры // Античность и Византия. С. 392), «специализация аппарата мышления в целях экзегезы древних текстов и управления привела в конечном счете к непригодности этого аппарата
178 См.: Флоря Б.Н. Сказание о начале славянской письменности. С. 16, 23.
179 Для нас этот памятник особенно интересен по следующей причине. Еще в 1937 г. С.В.Бахрушин (К вопросу о крещении Киевской Руси // Историк-марксист. 1937, кн. 2. С. 45–50) высказал мнение, (поддержанное вскоре Р.В. Ждановым (Крещение Руси и Начальная летопись // Исторические записки, Т. 5. 1939. С. 12–15), что введенный в «Повесть временных лет» мотив вероисповедного состязания мог быть навеян (наряду с еврейской легендой об иудаизации хазар) паннонским житием Константина-Кирилла. В целом, утверждает Жданов, материал для рассказа об «испытании вер», речи Философа мог быть взят из Хронографической Палеи. Но, с точки зрения Д.С. Лихачева, первое историческое произведение было составлено при Ярославе Мудром, и им стало так называемое «Сказание о распространении христианства на Руси», объединившее шесть рассказов, в том числе о крещении Руси и «испытании вер» (см.'.Лихачев Д.С. Русские летописи. С. 62–76). Это, по утверждению Д.С. Лихачева, «единое произведение» и в идейном и в стилистическом отношениях имело антигреческое звучание и было направлено на защиту политической и религиозной самостоятельности Руси от Византии. Однако, утверждение это неубедительное и вызвано, скорее всего, желанием (типичным для времен написания книги «Русские летописи…») во что бы то ни стало доказать быстрый рост претензий Древней Руси на интеллектуальную и институциональную самодостаточность.
180 Рассказ о теологическом диспуте Константина с мусульманами (возможно, где-то между 851 и 852 г.) некоторые исследователи объявляют плодом вымысла агиографа, сочинившего этот «диспут» по образцу повествования о диспуте Константина с иудеями в период пребывания византийского миссионера в Хазарии. Другие историки считают возможным, что агиограф использовал написанный Константином (в форме диалога) антимусульманский опус (см. подробней: Флоря Б.Н. Сказания о начале славянской письменности. С. 112–113). Нас, однако, интересуют лишь те сохранившиеся в «Житии Константина» мыслительные схемы, которые были вещью заурядной для его византийских коллег, но зато совершенно новыми для новообращенных славян. Ведь они должны были «детонировать» на вопросы, мысли, выводы, сомнения своих учителей по вере и защищать ее уже самим и от рафинированных нападок, и от грубой хулы представителей иных конфессий.
181 Впрочем, чуть ниже они же названы «людьми умными и начитанными, наученными геометрии и астрономии и другим учениям…» (Сказания о начале… С. 75).
182 Для нашей темы важно учитывать, что древнерусская культура восприняла византийскую, а не латинско-западную трактовку связи частного бытия человека с абсолютным бытием бога. Базой для теологических конструкций греческой патристики, как отмечает С.С. Аверинцев, была непосредственно воспринятая традиция платонизма и неоплатонизма с ее культурой объективно онтологической спекуляции и с ее опытом такой организации религиозного переживания, при которой мистика и экстаз теснейшим образом связаны с интуитивным продумыванием категориальных построений. «Западное богословие, – утверждает Аверинцев, – тоже дорожит идеей бытия как совершенства, и все же там онтологическая проблематика выступает несколько бледнее… дух греческой патристики более онтологичен, дух латинской патристики – более историчен; для первой Бог и человек суть прежде всего объекты бытийственных процессов, для второй – субъекты воли. Теология Востока ищет не только морально субъективного, но прежде всего бытийственно-объективного приобщения человеческой природы к божественной» (Аверинцев С.С. Судьбы европейской культурной традиции. С. 47–48).
183 Такие трактаты были предназначены в первую очередь для «широкои публики», и потому их отличали простота и доступность языкового выражения, несложность синтаксических конструкций, широкое использование элементов сказочности, сюжетной занимательности, живой и непосредственный интерес к бытовым деталям и т. д.
184 Так складывалась ситуация в Византии, и во многом схожая судьба постигла и средневековую русскую культуру – «плотная, тяжелая прогрессирующая традиция», которая, как говорит Ортега-и-Гасет, возвышалась над «вдохновением дня». Иначе говоря, «между художником, который рождает, и миром каждый раз вставляется большое количество томов традиционных стилей, прерывая прямую и первоначальную связь между ними. Так что одно из двух: или уничтожающая традиция для удаления всякой оригинальной потенции – это было в Египте, Византии, вообще на Востоке, – или тяготение прошлого над настоящим одинаково влечет за собой то, что меняется знак и наступает эпоха, в которой новое искусство выздоравливает понемногу от старого, которое его душит» (Ortega у Gasset J. La deshumanizacion delar-te // Obras compl'etas. T. III. Reviste de Occidente. Madrid, 1947. P. 380).