Россия и ислам. Том 2
Шрифт:
Общество насилия и ненависти209 должно быть заменено миром «великих духовных связей, объединяющих людей в народ»210, а народы – в человечество, живущее по закону «братской жизни»211. Человек должен быть счастливым – таков категорический императив Толстого.
Но для этого необходим концептуальный принцип целостного осмысления жизни – не сводящийся лишь к толстовскому своеобразному «руссоизму», его философии «исцеляющего возврата к природной естественности». Еще раз подчеркну, что Толстой вовсе не отрицал науку, как не отрицал и прогресс и, следовательно, определенных достижений европейской цивилизации.
При
«То, что называют цивилизацией, – пишет Толстой, – есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо это или дурно. Это есть, – в нем жизнь. Как рост дерева»212. Но, добавляет он, «сук, или силы жизни, растущие в суку, не правы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это – с нашей цивилизацией». При всех ее бесспорных достижениях она уже тем не менее прогнила, и потому не она, а мудрые восточные народы помогут (хотя, повторяю, главным ориентиром будет исключительно «истинное христианство»!) человечеству вступить на путь к лучшему будущему.
Толстовская картина мира резко дихотомична: есть страны и народы Запада, развращенные буржуазной цивилизацией, оторванные от «хлебного труда» и погрязшие в болоте стяжательства; им противостоят земледельческие народы Востока, сохранившие патриархальные формы бытия, не поддавшиеся «соблазнам цивилизации»214 и свято исповедующие законы древних религий215. Они могут быть носителями подлинной культуры, универсализаторами «истинно нравственного начала», если только найдут в себе мужество самоизолироваться от современной европейской цивилизации, тем самым вновь и вновь поставив под сомнение всеобщность закона прогресса. Ведь «…большая часть человечества, весь так называемый Восток, не подтверждает закона прогресса (ненавистного ему потому, что он означал, по Толстому, «мучения капиталистической цивилизации». – М.Б.), а, напротив, опровергает его»216.
Акцентируя то обстоятельство, что в общем и целом Толстой оставался христианоцентристом, не следует, однако, абсолютизировать и эту направленность его мировоззрения.
«Он часто брал за одни скобки религии Христа, Мухаммеда, Будды, Конфуция и других вероучителей по одному лишь признаку, что они обращали свою проповедь к душе человека. Толстой почти безошибочно находил и воспринимал в учениях древних мыслителей (в т. ч. и у Мухаммеда. – М.Б.) демократические черты…»217. Но Толстой никогда и не думал заменять свой идейный блок органического – но вовсе не однотонного! – «всеведения», строящегося на основе христианского религиозно-нравственного сознания, прагматически конструируемым контрапунктом различных «точек зрения», – как европо-, так и востокогенных.
Многими все это воспринималось как такая апология восточных религий, которая затушевывает их «реакционные черты», их неадекватность современности, их тормозящую роль в процессе глобального торжества демократических и революционных движений.
Но никоим образом не следует упускать из виду, что Толстой яростно обличал колониализм, что в годы бурного расцвета европоцентризма, расизма, вульгарного материализма, примитивного атеизма
Можно, правда, и здесь заметить известную иерархию: всего более ценятся Толстым индийская и китайская философии222 и особенно буддизм223 (несмотря на то что он отвергал в этом учении элементы парализующего пессимизма224), – потому что он (а не конфуцианство и тем более не классический ислам) казался русскому писателю всего более близким из нехристианских верований «закону любви». Последний же – наиболее последовательно олицетворяемый «истинным» христианством – может и должен быть усвоен всем человечеством (но не путем традиционно-миссионерским).
Толстой писал:
«Перемена в жизни человечества… наступит не только тогда, когда все люди один по одному до последнего сознательно усвоят христианское жизнепонимание, а тогда, когда возникнет такое определенное и всем понятное христианское общественное мнение, которое покорит себе всю инертную (можно смело предполагать – и «пока еще» нехристианскую! – М.Б.) массу, не способную внутренним путем усвоить истину и поэтому… всегда подлежащую воздействию общественного (т. е. христианского. – М.Б.) мнения»225. Словом, у Толстого явственно маячит тезис о нравственном превосходстве элиты («христианского общественного мнения») над «инертной массой» (включая сюда и нехристиан).
Но пока же и буддисты – и, скажем, христиане, мусульмане, индусы, – никто из них не обладает во всех отношениях безупречной верой.
В «Письме к индусу» Толстой говорит: «Только освободи себя люди от верования в разных Ормурдов, Брам, Саваофов, в воплощения, их в Кришнах и Христах, от верований в рай и ад, ангелов и демонов, от перевоплощений и воскресений, от вмешательства Бога во внешнюю земную жизнь; освободи себя, главное, от непогрешимости разных Вед, Библий, Евангелий, Трипитак, Коранов… и тот простой, ясный, доступный всем и разрешающий все вопросы и недоумения закон любви, который так свойственен человечеству, станет сам собой ясным и обязательным»226.
Толстой в равной мере враждебен всем институционализированным религиозным учениям: все они устарели, одряхлели, выродились в казенный придаток к господствующему строго насилия, и потому «жизнь мира идет своим ходом совершенно независимо от церкви»227.
Слово «церковь» – притом, как видим, с откровенно-негативным оттенком – Толстой безоговорочно применял и к исламу. Да и вообще, утверждает Шифман, нельзя признать верной бытующую среди деятелей мусульманского Востока версию, «будто русский мыслитель одобрял учение ислама полностью, без всякой критики»228.