Россия в неволе
Шрифт:
– Прятать?
– Как хочешь...
Они простояли так молча долгую-долгую минуту: сержантик будто с детонатором, будто с гранатой с выдернутой чекой, а Любка – как цистерна нитроглицерина, способная взорваться своей неистраченной нежностью от малейшего сотрясения, от ничтожнейшей искорки любви.
Но любви не было.
Милиционер стоял к Любе вполоборота и смотрел на ее лицо, а она – куда-то вниз. Перед ним за это мгновение пролетела отчетливо очень сложная гамма Любкиных чувств и гримас, вся ее трогательная и простая, без кривляний, жизнь, как будто у умирающего перед смертью, но он не понял ее, а смекнул только одно, что это действительно будет что-то схожее со смертью. И ему никто не поможет, если
Он слегка пошевелился, и Любка невольно дернулась. Тогда он принял единственно правильное в этой ситуации решение. Стал, не дергаясь, не шевелясь, рассказывать что-то личное, из своей короткой невыразительной, как его форма, жизни:
– Я женат...
– Это ничего, – осмыслила эту информацию Любка. Ее губы высохли, то ли от выпитого, то ли от песен, голосок похрипывал – может, от какого-то предчувствия.
– Двое детей, девочки обе... Зарплата небольшая...
– Девочки? Это плохо, – голос Любки слегка дрогнул, металл дал трещину, ржавчину, жизненную оскомину.
– Я же милиционер...
– Ничего, разберемся, – Любка опять посуровела, как мелькающий холодным отблеском закаленный булат.
– Давай, я тебе денег дам... Всех денег... – это была роковая ошибка, и вовсе не грамматическая. Любка задрожала, уронила слезу, и тут-то и разродилась своим роковым плевком. И начала методично, по-фабричному бить милиционера. За то, что хотел за деньги откупиться от ее бескорыстной любви. За то, что готов был отнять последние деньги у своих несчастных, как Любка, девчонок, даже более несчастных, потому что у них еще все впереди. За то, что может, не поняла она его, и он хотел от сердца дать ей на опохмелку, и все же хоть так полюбить ее, непутевую. За то, что мир опять стал прежним, за то, что она так запуталась в жизни, в мире, в котором любовь оскудела и зачахла, как нечто редкое, как оставленный огород, затянутый сорной целиной.
И бить-то стала сквозь слезы, несерьезно, а так, для острастки, замахиваясь обоими руками и опуская их на эту непутевую сгибающуюся фигурку. Милиционер не защищался, только, съежившись, лихорадочно дергал и пытался застегнуть ширинку, запихнув туда все хозяйство, все сопротивлявшееся, уязвимое, предательское содержимое. И тут на подозрительный шум выдвинулся напарник бедолаги. И началось то, с чего завязался этот рассказ:
– Стой, – крикнул второй, соображая на ходу – что там происходит в конце тупика?
Любка обернулась, и ощутила первый удар по плечу. Сзади на нее наконец-то набросился женатик-неудачник, с каким-то истерическим визгом. И тут Любка и почувствовала град ударов коленкой между ног...
– На, на, на!
Ее доставили, тихо стонущую от обиды, в дежурку, и запихнули в мужскую клетку обезьянника. Дальше выяснилось, что этот несчастный "неопознанный объект оказался женщиной..."
Когда Любку подняли в СИЗО, и поместили в камеру – то оказалось, что в камере – одни цыганки, по 228-ой (героин), правда у всех части разные – от хранения, до особо крупного размера. Первое, что она сделала – привела в порядок переписку. Чтоб одна – писалась только с одним. И чтоб все было максимально честно и серьезно. А не то что начиналось бы за "люблю", а кончалось за "куплю", за деньги, за пачку чая или фунфурик шампуня. Она это ненавидела: любовь должна быть бесплатной, как все в церкви.
# 17. Борьба и слабость звезд...
Родословная любого государства, любого княжества, пусть даже такого маленького, как тюремная камера – качание маятника: то люди, то шерсть, то ремонт, то пустота... Правда, границы камеры – неизменны. Границы государств – другое дело. Сильные, как Екатерина, Иоанн Грозный – расширяются, приобретают. Слабые – Ленин, Горбачев, Ельцин, Путин – только
Источники силы – известны. Их, собственно, два. Вернее, один – дух. Вот только дух может быть разным. Это – отдельная тема, выходящая далеко за рамки хроники одной камеры. Хотя, проекции большого на очень маленькое бывают довольно показательными. Невозможно, конечно, столь резко утрировать и сводить духовное к материальному, но все же, на лице алкоголика понемногу, с годами – отпечатывается образ вырождения и падения, и наоборот, светится лицо истинного подвижника, как, скажем, у Серафима Саровского.
Мрак вселенского облака то накрывает маленькие комнатки, то резко, почти без полутонов и теней – сменяется чистым светом. Лишь иногда, как например, ночью в детстве, пройдется нечто яркой полоской по стенам, потолку – с шумом проедет редкая машина...
Брошенные, оставленные на произвол судьбы русские дети, оказавшиеся в бессмысленном, бессозидательном рабстве – ринулись на улицы. Машина государства заработала на усиление органов подавления внутренней жизни. Некому заниматься высоким государственным строительством – успеть бы под шумок награбить, наворовать, набить карманы русскими богатствами, и – на спокой, на "заслуженный отдых", на западный размеченный пансион, подальше от измученной страны, где хоть трава не расти.
Какая уж тут ревность, о приобретении каких земель? Разрушители действуют всегда одним способом, повторяя друг друга до деталей. Бела Кун топил русских офицеров в Крыму. Нынешние – тоже топят цвет русского воинства – в холодном северном море. Думают, если кругом орать про "Спид-инфо", про это, про похабщину – люди забудут про "Курск", про 6-ю роту? Не забудут.
Петр Великий, Екатерина Великая – строили флоты, осваивали новые русские земли. Ленин, Ельцин, Путин – отдали почти все. Сегодня у нас нет своего торгового флота... Русские женщины, полтора миллиона славянок, угро-финнок, татарок – увеселяют Запад с Турцией. Вернулись времена Хазарской химеры, времена рабства: мужики либо сидят (тех, кто согласился их преследовать и охранять для нужд режима таким словом назвать трудно), либо повержены под ноги машины "рабы дают кубы", иногда позволяя себе "расслабиться", женщины – для увеселения. Скрытые, лучшие качества русского человека – не востребованы. Хотя в нем живо это желание – быть причастным великому созиданию, характерному для России. Быть подчиненным великой власти разумной, доброй по своим проявлениям, иерархически простой, понятной. Это, в малом, видно, как океан в капле воды...
После Гарика был Амбалик. После Амбалика – Саныч. А от Саныча хата уже перешла ко мне. Не то что бы я хоть как-то этого добивался, желал, высматривал – так получилось естественным ходом событий. Всегда легче побыть в стороне – ведь спрос первый не с того, кто заделал какой-нибудь косяк, а с понимающих в хате. Ведь с кого еще спрашивать, с индейцев, набранных по объявлению? переобувающихся на ходу – "до Батайска ворами, после Батайска – поварами"? Нет. Проблемы с дорогой, с неопределяющимися активистами, с теми, кто не зная, что и кто на централе, обращается невесть куда и пишет невесть что... – спросят в первую очередь с того, кто закреплен за хатой. Даже если все выяснится, рассосется в будничном чаду – осадок все равно останется – а вы, что, не видели, что происходит? ваши действия?