Росяной хлебушек
Шрифт:
Он работал истопником в районном краеведческом музее и одновременно его сторожем. Работа, нехитрая и по-деревенски привычная, не стоила ему никаких особых трудов: наколоть дров, истопить нажарко три печи, прибрать двор. Настенька, Настасья Петровна, директриса музея, вчерашняя учительница истории, не могла нарадоваться на истопника: Фёдор Иваныч был настоящий хозяин своего музея и своего нового дома. Его не нужно было просить ни о чём, он всё видел сам и потому строгал, пилил, стеклил, перекладывал печи в необжитой части музея, обвязавшись верёвкой, бродил по крыше, ладя заплаты на прохудившуюся жесть. Но был молчалив и суров по целым дням, и Настенька в эти дни его побаивалась, хотя и знала, что Фёдор Иванович может быть и другим, весёлым
Фёдору нравилось в музее, особенно вечерами, когда приходилось топить печи, нравилось, когда по сумеречным стенам (он не любил верхнего света) плясали длинные огнистые зайцы, дверка брякала, мелко постукивая от тяги, и дрова, жарко треща, стреляли раскалённым паром. Опершись на кочергу, он мог стоять долго и смотреть на огненную игру, которую затеял сам. Старинные портреты, ему чудилось, тоже оживали и также молча со стен смотрели на печной огонь. Он знал их всех по именам и только что не здоровался с ними, когда ходил с кочергой по полутёмным залам.
Сначала его всё удивляло в музее, вся эта древняя деревянная, как ему казалось, уже никому не нужная утварь: турки, прялки, изъеденные временем короба и пестери, которые во множестве привозила Настенька, а потом он понял её и перестал смеяться, и не было в музее теперь вещицы, которую бы он не подержал любовно в руках. Старый самодельный инструмент безвестных деревенских мужиков: рубанки, калёвки, долота, которые разными путями приходили в музей, – он упоённо поправлял, чистил, вырезал новые берёзовые клинья, вытачивал ножи и, когда Настенька не видела, осторожно работал ими, пробуя, каково. И если выходило хорошо, счастливо улыбался и рассматривал инструмент, вертя в широких и твёрдых, как само дерево, ладонях, будто в первый раз его видел. Знамя мастера, вырезанное на инструменте, тоже давало пищу для его размышлений – он всё пытался представить того мастера, угадать, каким он был, где жил и где пригодился. Он искренне считал, что инструмент помнит своего прежнего хозяина.
Родную деревню он навещал редко, да и куда было ехать. Но в прошлые выходные он не выдержал: никому ничего не сказав, отправился с Дмитрием Фроловым, знакомым, до своей деревни.
Выехали они рано, сырым и тёплым утром. Мелкий дождик висел в небе. Дворники шуршали по выпуклому стеклу «буханки». Вёрст тридцать с гаком они пролетели, не заметив. У маленькой сосновой рощицы свернули налево и по глинистой разбитой дороге, тяжело переваливая через глубокие межи бывшего поля, поползли в деревню. Высокая серая трава, из которой торчали зелёные крестики маленьких сосенок, тянулась до самого неба. Клочкастые облачка спешили наперерез. Машину болтало и выматывало, но Фролов только посмеивался – «Северный флот не пропадёт!» – и крепче сжимал баранку. Они остановились где-то посредине бескрайнего поля и вышли. Дождь перестал. Было тихо, тепло и грустно. Фёдору показалось, что они остановились где-то побоку кладбища: так много торчало из травы этих зелёных крестиков. Вдали их было ещё больше, и они перекрывали друг друга. Дмитрий что-то проверил под капотом, хлопнул крышкой и спрыгнул на землю.
– Помнишь, Иваныч, репу здесь сеяли? А как убирать, школу на три дня закрывали. То-то времена были! А сейчас никому ничего не нужно! Тебя как, до пепелища докинуть?
– Сам дойду!
– В два часа обратно, не опаздывай!
Фёдор кивнул и шагнул на едва заметную тропинку. Она петляла, бежала под гору к ручью, за которым виднелось то же поле, низкие крыши деревни и шесты со скворечниками. Тёмная сырая трава путалась у него под ногами. Следом, туго обрываясь, тянулся вязель. Он спотыкался. Какие-то рыжие, в крапинку, птички выпархивали из травы, кружились рядом и не боялись его. Штаны
Фёдор думал, как встретит его родной угол, что почувствует он, когда подойдёт к родному забору, толкнёт калитку – «Да жива ли она, сердечная?» Как там всё? И старая рябина, и его уросёха? Так называлась мастерская с маленькой банькой.
Ручей журчал под разбитыми бетонными плитами. Клочья серого сена висли на ржавой арматуре. Фёдор вспомнил, как мальчишкой пускал в этом ручье кораблики, но там, где раньше была песчаная отмель, а повыше сруб водяной мельницы, были теперь только рыжие кусты ивы, закрывающие воду. Сердце, будто пробуя, что-то кольнуло, и тут же зажглось и запекло в груди. «Ещё этого мне не хватало!» – испуганно всполошился Фёдор, похлопал по карманам, вытащил таблетку валидола и, торопясь, запихал под язык. «Ну, пойду, что ли?» – спросил он сам себя и неловко побрёл в гору.
Боль унялась, когда деревня раскрылась перед ним. Он улыбнулся и нетерпеливо и быстро, подгоняя себя, зашагал к старой рябине, срезая угол, чтобы не увидели сразу соседи, и толкнул калитку. Двор был выкошен. Невысокий холмик на месте сгоревшего дома, весь заросший иван-чаем, был нетронут. Расклёванные ягоды рябины среди мятых перистых листьев лежали на траве и уцелевших мостках. Фёдор подошёл поближе и незаметно поклонился: «Ну, здравствуй, что ли!» Иван-чай молчал. Белые кружевные макушки покачивались на ветру. Трава шелестела тихо, почти неслышно. Фёдор тоже молчал, смотрел перед собой, да ничего не видел. Другое было перед его глазами…
Дом, где он жил когда-то с Лизаветой, сгорел дотла. Занялось где-то поздней ночью скоро и страшно. Одно хорошо, что хоть ветер, с безжалостной силой раздувавший огонь, в упор шёл на реку. Фёдору долго боялись говорить о новой напасти – в ту пору он с сердцем лежал в больнице, и только в день выписки соседка Марфа Ивановна в больничном садике вдруг закричала ему, плача и ломая руки:
– Феденька, Фёдушко! Виноваты мы, недоглядели! Прости нас! Дом-от твой сгорел! – и повисла на его шее.
– Как же сгорел-то? – прошептал он непослушными губами, ещё не понимая всего, а уж что-то ёкнуло в сердце, облило холодом и захвостнуло наотмашь. Вцепился он в руку Марфы Ивановны и кулём, опрокидываясь, выворачивая неловко голову, повалился в звенящую пустоту.
– Фёдо! Фёдушко! – кричала Марфа Ивановна, да он уж не слышал её.
Столько лет прошло, господи, а всё будто вчера. Провёл Фёдор ладонью по занемевшему лицу – «Ну вот, не хотел, а почти разревелся!» – повернулся нехотя и побрёл к уросёхе. «Что, заждалася, старая, хозяина?» – спросил её грубовато, нашарил привычно за обносом ключ – он так и лежал, как должно, на месте. В сенцах, куда вошёл, было тесно и настужено. Баночка под наждаком, как год назад оставил, так и стояла сиротою на месте. Фёдор потоптался, поправил зачем-то пыльную занавеску на окне, вздохнул и, как через силу, толкнул дверь в саму мастерскую.
– Ну, здравствуйте! – снова произнёс он, опёрся рукой на верстак, с какой-то ущемлённой радостью узнавая и старый буфет в углу со стаканами, и полки с нехитрым инструментом. Всё так и лежало, как он оставил. Печка напротив потрескалась, облупилась – знать, о трубу текло.
– Лизонька! – позвал он дрогнувшим голосом свою жену. – Вот на побывку приехал. И сам не знаю, зачем. Как толкнуло что-то. Не ты ли позвала меня, Лизонька?
Фёдор дёрнул занавеску, пустил свет и, торопясь, что, может, ему помешают, тяжело упал на колени и потащил на себя из-под кровати сундук. Рванул окованную крышку и трясущимися от волнения руками достал альбом с фотографиями, запелёнутый в домотканое полотно.