Рождение Клеста
Шрифт:
Тут, за третьей линией, располагались воины, явно одетые и обученные лучше нас. Послышались чёткие команды — они начали швырять в промежуток между второй и третьей линией горшки со смолой, которую сами же и поджигали. Вроде бы и ошпарили не так много нападавших, но ведь нихельцам, стиснутым между частоколами, топтаться места никакого не было, а тут у них вдруг появились сплошные жаркие костры под ногами. И ещё к этому прибавились болты и пилумы, выпущенные в упор.
Одним словом, тут и без нас работа шла чётко и слаженно. Мы, оказавшись под защитой умелых бойцов, рухнули наземь, обессиленные. Я жадно глотал воздух, отравленный дымом горящей смолы, задыхаясь и кашляя, растирая слёзы рукавом. Профессор лежал ничком, не чирикая.
У врагов, что называется, земля горела под ногами, и они не выдержали — начали поспешно отступать в прорехи второй линии укреплений. Стало понятно, что их атака захлебнулась, и даже хуже того: часть нихельской пехоты оказалась отрезанной на нашем берегу в окружении. Это получилось потому, что нихельцы не выдержали удара горящих шаров на узком участке прорыва, и, к тому же, их конница оказалась слабее нашей и принялась поспешно отступать к броду, закрывая путь наступления своей пехоте. Вид драпающих кавалеристов не вдохновил пеших ратников, не горевших желанием попасть на том берегу под удар нашей конницы — и те пехотинцы, что уже воевали на нашей стороне, оказались без поддержки и отрезанными от берега нашей кавалерией.
Требушеты показали себя просто потрясающе: оказывается, если швырять огненные шары в густую толпу на узком участке, то потери у противника оказываются даже выше, чем можно вообразить. Кони перед огнём пришли в дикий ужас, рвались в разные стороны, сбрасывая и топча всадников. При этом, вдобавок, удирающие всадники на броде растоптали и рассеяли наступающую пехоту. Кавалеристы все на узкой полосе не умещались — многие стали форсировать реку не на броде, а в стороне, пуская коней вплавь. В них тоже швырнули огнём, — и те, кто выпал из седла, быстро утонули, отягчённые доспехами.
Окружённые укрылись в промежутке между первой и второй линией, используя наши укрепления для защиты. Вот только палисады стояли уже изрядно порушенные их же руками. К вечеру нихельцы сдались в плен: выстоять без еды и воды они не могли, а помощь с того берега так и не пришла… Их даже не штурмовали — так, покидали в них малость последние горшки с горящей смолой, заодно подлавливая арбалетами зазевавшихся. Этим занимались только бывалые вояки третьей линии, а мы лишь глазели.
Это было странное чувство: мы победили нихельцев! В кои-то веки… Я до этого дня слышал только про поражения и даже сам лично участвовал в трагедии сдачи крупного города. Я видел наших понурых, посеревших пленных воинов, утративших силу духа и веру, ковырявшихся на руинах Гренплеса, как бездушные куклы. И вот теперь я смотрел на пленных нихельцев — затравленных, измученных долгим боем. Они ещё не потеряли воинскую дисциплину и послушно выполняли приказы своих командиров о построении, их лица ещё не осунулись от худобы плохой кормёжки в плену в разорённой стране. Их офицеры глядели на нас высокомерно, как будто бы с ними случилась досадная нелепость, но вскоре всё прояснится, и тогда конвоировать будут не их, а они.
Мы без команды вышли провожать колонну пленных. Они шли: кто — прямо, кто — хромая, кто — задрав подборок, кто — опустив голову, а мы просто стояли и смотрели на них, смотрели, — тоже уставшие и измученные, но только с чувством робкой гордости. У нас не было к ним лютой ненависти: ненависть — это чувство зажравшихся обывателей, которые в своей конторе отупели от шуршания бумаг, а мы-то понимали, что перед нами люди, рисковавшие своей жизнью в честной драке с нами лицом к лицу. У них там где-то тоже есть семьи, они тоже совершали геройские поступки, побеждая нас, но вот сегодня мы были сильнее.
Прошёл последний пленный; пыль оседала.
— Разойдись! По местам! Чо вылупились?!!
— Пошли, парни, — десятник хлопнул нас по плечам.
От его хлопка мне кольнуло в бок. Ах, да, я же раненый. Ну, да, зацепило меня в общей свалке. От усталости внимание и реакция притупляются —
— Я… сейчас… — сказал я, наблюдая замелькавшие в глазах искристые звёздочки. — Только продышусь малость… сейчас…
Я, опираясь на Малька, осторожно начал опускаться на землю. Звёздочки собрались в единый клубок, вспышка — и больше ничего не помню.
Заслуженный отдых
Очнулся я в столичном монастырском госпитале. Оказывается, я потерял много крови, и поэтому меня не оставили в полковом лазарете, что, скорее всего спасло мне жизнь: у меня началось гнойное воспаление, а армейские коновалы таких больных обычно спасти уже не в силах. Поэтому в сознании я пролежал всего ничего, а потом у меня начался горячечный бред: мне чудилось, как будто бы я то Гренплес обороняю, то брод на реке, то вообще стою в чистом поле один против полчища врагов. Катапульта забрасывает на наш парапет бочку горящей смолы, меня окатывает с ног до головы, и я начинаю орать во всю глотку от нестерпимого жара, с ужасом ожидая мучительной смерти. Если я и приходил в себя, то явь оказывалась едва ли лучше кошмара в беспамятстве: человек в чёрном одеянии срывал мою повязку, копошился в ране страшными железками, — и я от боли вновь терял сознание. Зачастую виделись схватки с могучими противниками, которые вновь и вновь наносили мне болезненные раны в тот самый бок, а я никак не мог отразить их удары: руки казались ватными. Они торжествующе щерились мне в глаза, ковыряясь своим оружием в моей ране, — я закипал ненавистью, скрипел зубами, но ничего поделать не мог.
Два месяца я провалялся больной, а потом ещё месяц жил в монастыре в келье, разделяя её с монахом, пока не окреп. Этот монах или работал в госпитале, или молился, так что душевного общения у нас с ним не задалось. Келья давила меня своим малым размером, и я предпочитал почаще бывать во дворе, делая лёгкую разминку. Иной раз мне случалось заходить в больничные палаты, выполняя мелкие поручения, и я изумлялся: неужели я два месяца пролежал в застойном воздухе, наполненном запахом мочи, крови, пота и смерти?! Как такое вообще возможно?! — скорей, скорей отсюда!
Вышел я из монастыря с голыми руками, ничего, кроме чёрствой краюхи хлеба в торбе не имея. Но мне, разумеется, грех было на жизнь жаловаться: ведь в столице жил Дядя, наш покровитель, и я потопал к нему.
Солнышко ещё не округлилась, а характером не изменилась вообще: с развесёлым визгом кинулась мне на шею, облобызала, а потом раскудахталась, как курочка, заполошно размахивая руками, когда я побледнел и еле-еле устоял на ногах. Пока Дядя не явился со службы, она накормила меня «мирской» едой — после монастырской трапезы она мне показалась роскошным пиршеством. Солнышко, ахая, всё спрашивала и переспрашивала про наши последние приключения, так что я самым подробным образом ей всё рассказал, а заодно закрепил в своей памяти — и вот поделился и с вами, уважаемый мой читатель. Я не знал, где сейчас Малёк, но твёрдо был уверен, что он, конечно, жив.
Налоговик явился такой же сухой и деловой, как всегда. После ужина он потребовал от нашей подруги, чтобы она оставила нас для мужского разговора, и отсыпал мне мою долю золотых монет. Я не ожидал, что награда придёт так скоро, — вернее, не очень-то и верил, что нам вообще что-то выплатят, и был приятно удивлён. Но это золото как бы давало мне понять: расчёты со мной закончены, и я больше тут нет никто. «Друг невестки» — это, знаете ли, совсем не тот статус… Что ж, спасибо и на том: я дал Дяде расписку, раскланялся и отправился искать корчму для ночлежки, не попрощавшись с женой Малька: вдруг расстроится или начнёт протестовать?