Рождение музыканта
Шрифт:
И петербургские музыки снова скрылись в волнах мрака, как театральные русалки в Днепре. А ты сиди в Новоспасском и жди у моря погоды. До зимы все еще далеко, и дядюшка Иван Андреевич не едет. Хоть бы письмом известил: ждать его или вовсе не надеяться?
Глава шестaя
Письма от Ивана Андреевича приходят в Шмаково так редко, будто идут из Петербурга пешком.
– Давно бы, ma ch`ere, должно от братца Ивана Андреевича извещение быть, – гадает Афанасий Андреевич, – почитай, с зимы ждем!
Елизавета Петровна наставляет на Афанасия Андреевича черепаховый лорнет и утвердительно кивает:
– Vraiment [13] ,
– А почему же, мать моя, никакого уведомления нет? – допытывается Афанасий Андреевич. – Почему его нет?
Елизавета Петровна снова смотрит в лорнет:
– Vraiment, почему же его нет, Athanas?
– Vraiment, vraiment! – сердится дядюшка. – Ничего ты, мать моя, не смыслишь! – И, выговорившись, Афанасий Андреевич идет на мировую: – Как же нам быть, ma ch`ere? He предвижу! – Но тут Афанасий Андреевич нападает на счастливую мысль и выходит из заколдованного круга: – Григорий! – кричит он. – Григорий!
13
Верно, правда.
Елизавета Петровна вздрагивает, а Григорий уже стоит в дверях, вращая глазами:
Вся кровь тревожится, смущается мой зрак,И в чувствах и в уме дымится адский мрак!Меч иль яд?!«Что же он, подлец, выберет, неужто яд?» – загадывает Афанасий Андреевич, но вместо разгадки тетушка вдруг проявляет не свойственную ей твердость духа.
– Athanas! – трагически взывает она не хуже Григория и, взяв дядюшку под руку, уводит его в сад.
Елизавету Петровну всю жизнь мучают мигрени, но пуще мигреней боится она театра высокой трагедии, к которому столь привержен Афанасий Андреевич. Но что понимает Елизавета Петровна? Что она, в самом деле, в свою черепаху видит? Ведь долгожданное петербургское письмо вскорости и впрямь прибыло! Кто же его, как не Григорий, предсказал?
Ждали письма с зимы, ждали его весной и летом, а оно возьми да и обгони теперь осень – в аккурат к августу в Шмаково поспело. Со столичными новостями Афанасий Андреевич не замедлил отправиться в Новоспасское.
– Идем, старче, санкт-петербургские ведомости читать! – сказал дядюшка, встретив Мишеля, и по старой привычке хотел щелкнуть его конвертом по носу, но племянник ловко увернулся.
Когда все уселись в сиреневой беседке, Афанасий Андреевич извлек из конверта объемистую пачку листов. Письма Ивана Андреевича и впрямь походят на ведомости. Только столичный дядюшка не торопился выдавать их в свет. Когда вздумается – начнет письмо, когда захочет – продолжит. А потом письмо возьмет да и спрячется под какими-нибудь нотами. Если же Иван Андреевич на него натолкнется, то опять что-нибудь припишет.
Поначалу даже Иван Николаевич прислушивается к чтению одним ухом: вдруг отписал Иван Андреевич что-нибудь дельное?.. Да нет! Письмо, как всегда, набито музыкальной требухой. Иван Николаевич перестает прислушиваться и соображает про себя: «Против сиреневой беседки неплохо бы соорудить каскад под сенью диких виноградных лоз. Совсем неплохо!» – мысленно решает Иван Николаевич.
А из столичного письма все еще фонтаном бьют музыкальные известия. Когда читают дядюшкино письмо, Мишель ясно видит, как живет дядюшка за фортепиано и собирает у себя фортепианные вечера. А потом посещает вечера фортепианной музыки у своих ближних и дальних знакомых. Когда же нет таких вечеров, дядюшка отправляется в театр.
Сгорая от нетерпения, Мишель сам заглянул в письмо. Петербургские театры после знакомства с русалкой Лестой кажутся ему неразрешимою
– «… второй год публика наша с неизменным восторгом встречает на театре каждое явление Ивана Сусанина, видя в древнем герое немеркнущую славу отечества, умноженную новыми Сусаниными в наши дни. «Хвала композитору Катерино Альбертовичу Кавосу, подарившему нас отечественной оперой!» – так восклицают у нас в собраниях и о том же пишут в журналах…»
Тут дядюшка Афанасий Андреевич, прервав чтение, поморщился, будто проглотил что-то кислое.
– «…Впрочем, – читал он далее, – высокие достоинства сей оперы принадлежат более намерениям достойного итальянского сочинителя, нежели исполнению. Составленная на русский манер, сия опера останется нестройным собранием бедных наших песен, не предназначенных для театра…»
– Ну вот, – расстраивается Афанасий Андреевич, – тут уж братец в превыспреннюю критику ударился. Нет, не я буду, если мы не услышим сию оперу! Надо тотчас братцу о нотах отписать!
Дядюшка Афанасий Андреевич стучит по столу кулаком, уверенный, что все будет непременно так, как он говорит.
Но вся беда в том, что если письма из Петербурга в Шмаково ходят по году, то из Шмакова в Петербург они отправляются и вовсе не каждый год. Если же случится такое чудо, что отпишет Афанасий Андреевич, тогда прочтет письмо в Петербурге Иван Андреевич и скажет:
– Тотчас надобно отправить просимые ноты братцу Афанасию Андреевичу…
А пройдет время, отыщет Иван Андреевич завалявшееся письмецо, перечтет, удивится и опять повторит:
– Ведь и впрямь надо отправить в Шмаково просимые ноты, непременно надо!..
Вот тогда-то, пожалуй, и разыграют в Шмакове удивительную оперу про Ивана Сусанина. Только какой же в Шмакове театр? Один намалеванный замок висит в боковой зале, и давно раскрыты в том замке все ходы и выходы, и гуляет там ветер из дыры в дыру. И никто в Шмакове не поет. Были когда-то у дядюшки Афанасия Андреевича такие певчие, что даже арии могли петь, но теперь о тех певчих и помину нет. От всего театра один Григорий остался. Нет, не действователь в жизни шмаковский дядюшка! Поручили бы Мишелю – не замедлил бы Иван Сусанин в пути.
Но как вообразить, что явится Иван Сусанин на театре? Батюшкины рассказы о лестах не выходят из головы. Если в Санкт-Петербурге русалок на лебедей посадили, как же там с мужиком поступят? Или тоже дадут ему в руки розовую гирлянду, а с боков гром и молнию приставят?.. И сколько ни воображает Мишель, не может вообразить, как это поет на театре костромской мужик Иван Сусанин по нотам, которые сочинил для него итальянец Катерино Кавос? Не итальянские же арии петь, в самом деле, костромичу?.. А песни разве сочиняют?..