Рожденные на улице Мопра
Шрифт:
Константин слушал настороженно. Он был далек от военной службы, но обнаженно-болезненный нерв друга чувствовал.
— Паша, погоди! — остановился Константин. — Я подарок хочу тебе сделать. — Он расстегнул глухой ворот рясы. Снял с шеи на тонком шелковом гасничке нательную иконку. — Это наша фамильная. Оберег. От прадеда… С Георгием Победоносцем.
Павел осторожно взял в руки иконку, вытянул на руке, чтоб разглядеть под уличным фонарным светом. В изящном золотом овале с тонким витым обрамлением на лицевой стороне был изображен в барельефе Святой Георгий, разящий змея; на тыльной стороне оберега слова молитвы: «Услышь нас, Святой великомученик добропобедный,
— Это же реликвия! Произведение искусства! Я не могу принять от тебя такую дорогую вещь.
— Как же ты меня оскорбишь! — воскликнул Константин. — Да мне нет ничего приятнее, чем думать, что этот подарок у тебя будет. Прими, Богом молю! — настаивал он. — Тебе этот оберег нужнее. У него есть чудодейственное свойство. Случится тебе, Паша, быть на перепутье или важное решенье принимать, ты этот оберег в руку возьми, согрей его своим теплом, а после сам оберег тебе свое тепло отдаст. Господь наставит…
Они шагали дальше. Константин говорил зажигательно:
— Есть воля человека, а есть воля Господа. Его волю нам понять не суждено… Всё внешнее в этом мире по воле Божией творится. Всё, что внутри человека: сострадание, любовь, благородство — личной воле человека подчинено. За это, мне думается, человеку и суд Божий. Не за внешнюю жизнь — за внутреннюю. За искушения, за соблазн, за те деяния, что нашим греховным помыслом диктованы…
Нечаянно Константин ступил в незаметную слякоть подсохшей лужи. Ступил-то бы не беда, — беда поскользнулся. Павел поддержать его не поспел. Константин грохнулся; худой — сгромыхал костями.
Павел помогал подняться ему, а он хихикал:
— Это бес мне лужицу подсудобил. Чтоб не чесал языком зря!
«Весь бок в грязи, а хохочет! — подумал Павел, поймал себя на мысли, что ни разу не слышал от Константина матерного иль черного бранного слова; сам уличил себя в сквернословии: — Видать, грязные больные слова из больной души рвутся».
Константин оправил свое длинное платье, перекрестился:
— Грязь обсохнет, очистится… Ночь-то какая, Паша! Светло повсюду. Христос воскресе!
— Воистину воскресе!
Череп сидел на скамейке перед домом, грелся на весеннем солнышке, смолил табачок, щурился словно сытый кот…
— О! Костя попок, мохнатый лобок! — живо приветствовал он вышедшего на крыльцо Константина.
— Христос воскресе, Николай Семенович!
— Уж две тыщи годов у вас, у попов, всё «воскресе»! Проку только для русского мужика нету.
— Что так? — огорчился Константин.
— Да вот так-то так! — Череп жестоко размазал каблуком по земле окурок, неспроста размазал: в последнее время немало людей — даже бабы для своих мужиков — собирали окурки; на «сигаретные талоны» курева мужикам не хватало, а Черепу было жутко противно, когда кто-то склонялся за чинарем; сам он зазорной участи избежал: Серафима — торговый работник, ей перепадало побольше, чем на талонную отмерку. Череп поднял на Константина лукавый взгляд: — Был я как-то в одном монастыре, названье не помню, в Крыму. Так там возле церкви — кладбище. Всё богачи да вельможи лежат. Ни один простой солдат или крестьянин не положен. Вот потому попов в народе не особо и почитают. Церковь русские любят, а попа нет… Поп к богачу нос тянет. Нынешние попы жулье взялись обслуживать.
Константин вздохнул:
— Поп в алтаре служит, да не в алтаре живет. Соблазна вокруг много.
Череп расхохотался, огляделся близ себя, поднял с земли небольшой булыжник.
— Соблазнов,
— Подарите мне его, — вдруг попросил Константин, оглаживая камень.
— Хоть тыщу штук! — воспрял духом Череп. — Разговляться-то когда будем? Праздник для всех праздник. Я тоже православный. Яиц крашеных зарубаю, куличей… Водки выпью, елочки пушистые.
Константин ласкал в руках приглянувшийся серый голыш.
Тем часом Павел на задворке дома, у скривившихся, очернелых сараев колол березовые сучковатые поленья. В одной нижней рубахе. Сила играла в мышцах. После ночной торжественной службы даже сейчас он слышал в себе церковные песнопения и испытывал духоподъемный настрой праздника. Трудился в охотку.
— Передохнул бы малость, — услышал он негромкий женский оклик.
Павел обернулся, опешил:
— Откуда ты здесь?
— С луны свалилась. О чем спрашиваешь? Здесь родилась. И живу поблизости.
— Всё у Мамая?
— Толик умер. От туберкулеза зачах. В тюрьме заразился… Вдова я теперь. Законная. Его дом ко мне перешел, — ответила Татьяна. — Я тебя, Паша, еще позавчера видела. Подойти забоялась.
— Почему?
— С матерью ты шел. Она косо на меня глядит… — Татьяна усмехнулась: — Да и ты больно важен шагал. В форме, звезды на погонах горят.
Павел смотрел на Татьяну, слушал ее и слышал, как разгоняется, громче колотится сердце. Он опасливо любовался ею: нафуфыренная, надушенная, приодетая; ресницы отточены тушью, в таком оперении черные глаза еще ярче блестят, палевые тени на веках, красная помада на губах искрится, завитушки на голове. Две родинки над правой бровью. В брючном костюме в обтяжку, вся ладная, цветущая женщина… Танька! Эх, Танька! Обнять бы ее! Ведь вот она, такая близкая, достижимая!
— Извини, Паш, я к тебе с просьбой. Без работы сейчас сижу. Денег не одолжишь немного? Ты не бойся: я этим делом, — она щелкнула себе по горлу, — не злоупотребляю. Даже курить бросила. Да и нечего курить. Не самосад же!.. Немного одолжи мне, если есть.
Павел всадил топор в колоду:
— Погоди… Или к нам зайдешь?
— Тут подожду.
Вскоре он принес деньги, протянул Татьяне:
— Эх ты! Столько много… Столько не возьму… Скоро мне такую сумму не вернуть.
— Бери! Совсем не возвращай, — сказал Павел. — Не чужие…
Татьяна обняла его, напудренной щекой прижалась к его щеке:
— Спасибо, Пашенька… Вот и похристосовались… Ты когда уезжаешь?
— Завтра… — сказал он, невольно продляя отпуск; уезжать он собирался сегодня.
— Вечером ко мне приходи. Дом знаешь. Я там одна… Пасху отметим. — Она поглядела ему прямо в глаза.
Татьяна ушла. Павел устало присел на чурку, руки опустил между коленей. Вот оно. Опять началось. Неужели всё полетит с катушек? Откуда-то из глубины души, прикрытое годами разлуки, впечатлениями от разных бед и насущных радостей, поднялась с похотливым трепетом неисцеленная любовь к Татьяне, вместе с любовью — неистребимая боль ревности. А может, это минутная вспышка, игра? Всё уж за столько лет переболело и выгорело… Да нет, похоже, не дотла… Словно опять вышибли опору, увели твердую сушу — он остался на шатучей доске над глубоким оврагом. Вперед идти — ноги не шагают, не слушаются. Назад поворотить — стыдно. Сколько раз уже поворачивал! Павел с трудом поднялся с чурки, положил чуть дрожащие руки на топорище.