Рожденный дважды
Шрифт:
— Ничего особенного, сама знаешь…
— Кто там был?
— Все те же. Кто, черт побери, должен еще быть?
Подходит, трется об меня головой, обдает своим запахом. Просит прощения, у него безумно болят глаза из-за черных занавесей, на которых скапливается пыль, и этого проклятого света. Умывается под струей холодной воды на кухне, отходит от раковины с мокрыми волосами. Вода стекает по рубашке, но тут же высыхает. С улицы поднимается горячий воздух, как из фена. Как там Гойко и другие обходятся без воды?
Мы едим, сидя на своих обычных местах на кухне, друг
— Хочешь знать, что я сегодня делал?
Касается моих вен, трогает ямки между пальцами. Движения усталые, как и голос. Он сегодня слегка пришепетывает.
— Я весь день фотографировал тунца в консервной банке. Сначала в закрытой, потом в открытой. Часами искал правильный свет, чтобы выделить прожилки тунца, чтобы масло заблестело.
Мы смеемся, он рассказывает, что у тунца была даже гримерша, она не переставала подливать масло, заменять новым. Если тунец хоть немного терял вид под светом, относила его в гримерку, точно уставшую модель. Говорит, что извели гору тунца, который все равно не предназначался для продажи: в консервы идет тунец второго сорта, просроченный. Не филе, а потроха.
— Обман, да и только.
— Как и все остальное.
— Мир летит ко всем чертям, — говорит, — и мы заодно с ним.
Смеется, открывая все свои кривые зубы.
Почти ничего не съел.
На столе черешня, ягоды срослись по две, в обнимку, как влюбленные парочки. Проглатывает несколько вместе с косточками.
Повторяет:
— Сегодня целый день фотографировал тунца в консервной банке.
Встает из-за стола, повесив на уши по паре сцепленных черешен. Делает три шага и блюет прямо на ковер. Извиняется, говорит, не успел дойти до ванной.
— Тебе плохо?
— Нет, хорошо.
В воскресенье закрывается в темной каморке. Проводит весь день там, среди кювет и химических растворов. Через увеличитель просматривает негативы в луче прибора. Ему нравится закрываться в этой тюремной камере, единственном собственном убежище нашего общего дома.
Он не продал ни одной фотографии из Сараева. Распечатал несколько снимков и оставил себе, бросив в серую кучку.
Домработница-сомалийка приходит убирать нашу квартиру, иногда приводит с собой дочку. Меня это больше не беспокоит, напротив, мне нравится смотреть, как она сидит в уголке на кухне. Я спокойна, когда она там сидит, и спокойна, когда уходит. Не испытываю никаких чувств.
Домработница вытряхивает мусорную корзину Диего, в которой валяются разорванные снимки. На пол падает один кусок. Снимок черно-белый, поэтому цвет волос неразличим, но эта прядь и половина светлого глаза принадлежат Аске. Когда я осознаю это, уже поздно, женщина уносит пакет с мусором. У меня остается только этот кусок, я смотрю на него, выбрасываю.
Август, из города почти все
Мы нашли одно заведение, где не подают спиртное, пьем молоко и оршад рядом с бедными завсегдатаями из этого квартала: толстыми тетками в расстегнутых до самых ляжек передниках и в шлепанцах, стариками в майках. Это заведение для отдыха сотрудников уж не знаю чего; нас пускают только потому, что лето, — зимой там танцуют чопорные танцы былых времен, дергаясь наподобие марионеток. Под навесом на размеченной площадке, освещаемой белой лампочкой, как в тюрьме, старики играют в шары, «бочче». На стене висит одна из тех ядовитых штуковин со светящимся голубым наконечником для уничтожения насекомых. Хотя это приспособление предназначено для защиты от комаров, в нем гибнут тучи мотыльков. Обугленные бабочки падают на специальную металлическую подставку, которую потом вытряхивают. Мы потягиваем оршад и слышим отвратительные звуки: удары, треск горящих крыльев. Саундтрек нашего лета.
Когда-то я и нескольких минут не выдержала бы в подобном месте. А сейчас мне все безразлично, пусть эти мотыльки падают и мрут. Диего похож на ребенка с усами от молока под носом. Закуривает косяк; старик, почувствовавший странный запах, поворачивается к нам. Диего приподнимает сигаретку.
— Наркотик, — говорит.
Старик кивает, бросает шар, зарабатывая очко.
Это одно из тех мест, где людям друг на друга плевать, каждый занят своим делом. Район опустившихся людей, подпольных иммигрантов, веселых борделей. Мы обнаружили его, когда кружили на мотоцикле летними ночами, вцепившись друг в друга. И здесь нет никакой случайности. В каждом городе, если поискать, всегда найдется место, напоминающее о войне.
Диего говорит:
— Я хочу вернуться туда.
Он говорит, а тем временем из фумигатора доносится треск. Они что, не видят, глупые ночные мотыльки, куда летят? Зачем стремятся один за другим на тот свет, на смерть? Да какое мне, черт побери, до них дело? Я опьянела от оршада, сижу на пластиковом стуле, чуть расставив ноги, вялые и потные. Диего совсем бледный, не провел ни одного дня на солнце, на нем грязно-белая футболка, в которой он когда-то бегал; взгляд умирающей птицы.
— Ты закапал в глаза?
— Нет, хочу ослепнуть, — смеется.
Все равно я уже давно знаю, чувствую это. По-настоящему он так и не вернулся. Не такого мира мы хотели. Аска все время была с нами, преследовала нас этими вечерами обманчивого покоя.
— Хочешь вернуться к ней?
Он не отвечает, улыбается, слегка поджав губы. Не могу даже разозлиться. Как можно злиться на тоскующего сына?
На лестнице, когда мы поднимаемся в квартиру, начинаю его пинать, пропускаю вперед, потом вцепляюсь в эту мальчишескую майку, кричу, что я видела клочок фотографии, видела букву «А», выложенную из сырных корок.