Рождественские рассказы
Шрифт:
И, конечно, она имела полное право на такую уверенность.
Ирен была высока, стройна, красива, как сирена, и затмевала всех своих гимназических подруг блеском своей красоты, да и потом, стоило ей только появиться в обществе, на нее все обращали особенное внимание. Молодежь выпучивала глаза, как бараны на новые ворота, солидные люди — холостые и женатые, более развязные в своем обращение с дамами, выражали ей свой восторг и восхищение, старички чмокали губами и пускали легкую слюну, с особенным чувством благоговения целуя ее ручки, обтянутые в длинные перчатки на шестнадцати пуговицах, и при этом как-то умели слегка
Ирен царила повсюду; ее баловали и ласкали. Даже недоступная баронесса фон Шпек брала ее под свое особенное покровительство и украшала стройной фигурой молодой красавицы самые видные места в витринах и киосках великосветских благотворительных балов и базаров.
Ирен обладала даже замечательной способностью к сцене и приятным меццо-сопрано; ее приглашали на разрыв играть в разных благородных спектаклях, а уж про участие в живых картинах и говорить нечего: она даже позировала раз в роли истины с зеркалом в руках, выходящей из глубины колодца... Вышло более чем блистательно — целую неделю на всех «файфофклоках» говорили об этом героическом подвиге — «lа belle Poupicoff», ставшей с этого вечера знаменитостью.
Притворные, по воле автора, объяснения в любви на сцене сменялись еще более жаркими и даже почти искренними в уборных и в полутемных уголках за кулисами.
Из-за Ирен было уже четыре дуэли, кончившиеся, впрочем, довольно благополучно, без вмешательства полиции и прокурора, хотя один из дуэлистов предстал перед своей красавицей с рукой, временно подвешенной на черной шелковой ленте.
Если б Ирен решилась, уступая мольбам, дать хотя бы по крохотному кусочку своего сердца всем молящим о таковом счастье, то ее сердце должно было по своей величине равняться, по крайней мере, вновь отстроенному дому «гвардейских потребителей» на углу Кирочной улицы, но красавица наша твердо решила отдать свое сердце только с рукой вместе — все же поклонники ее, в своих мольбах, о руке конечно умалчивали.
Ирен начинала слегка недоумевать, а потом даже не на шутку сердиться, что не могло не портить ее характера, срываемого на «дураке пап'a», на «глупой тумбе мам'a», чаще же всего на неловкой горничной — Марфуше.
А годы шли.
Когда Ирен стукнуло двадцать пять, двадцать два по официальному счету, Ирен, в день своего рождения, разбираясь в грудах бонбоньерок и дорогих цветочных подношений, произнесла:
— Какая все это дрянь!
Но замечание это не относилось ни к цветам, ни к бонбоньеркам.
— Шантрапа и сволочь! — энергично поддакнула ей маменька, особа когда-то тоже замечательно красивая, но на пороге к старости сильно ожиревшая, награжденная уже одышкой и легкими отеками конечностей.
И обе они были, хотя и резки в своих суждениях, но правы.
Правда, было несколько предложений довольно положительных, совсем, как следует, по закону, но эти предложения исходили от таких лиц, что у бедной Ирен кровь стыла от мысли стать женой подобного субъекта — те же, кто были ей по сердцу, ни разу не обмолвились желанным словом даже в такие минуты, когда их сильно к сему подбодряли, вызывая на решительность.
А время все-таки шло, и материальное положение Ирен со своей маменькой все ухудшалось и ухудшалось.
А тут скоропостижно скончался «дурак пап'a».
Покойный состоял на полугосударственной службе и, хотя
Она была ведь очень видная и привлекательная дама, это только теперь время и болезнь так ее обезоружили... А когда, мало-помалу, стали сходить с горизонта ее прежние покровители и поклонники, Екатерина Ивановна в справедливом гневе проклинала весь мир, мужскую же половину его в особенности, и говорила дочери:
— Ириша, верь мне: все мужчины подлецы! Все, все, все!..
Маменька Ирен не воспитывалась в фешенебельной гимназии и потому выражалась резче, чем следует, или, по крайней мере, принято выражаться в порядочном обществе.
По смерти папы дела приняли прескверный оборот. Пенсион, при самых усиленных просьбах и продолжительных хлопотах, определился в четыреста рублей восемьдесят и три четверти копейки в год. Екатерина Ивановна с горя заболела; у Ирен разом появились два седых волоса...
Началась энергичная, лихорадочная, нервная и озлобленная борьба за существование, в которой, чтобы сохранить приличие обычного положения, а с ним хотя бы смутную надежду на спасительную партию, надо было пустить в ход всю изворотливость женского ума, всю мощь запоздалого кокетства, всю энергию духа, с беззаботной, чарующей улыбкой на устах, с глухой злобой в сердце, с ненавистью в душе.
А жизнь, живая жизнь в созрелом организме красавицы Ирен настойчиво предъявляла свои права, разжигая ее накипевшую злобу на все человечество вообще, а уж про мужчин и говорить нечего...
И она решила — или погибнуть, высохнуть старой девой, или победить, но не сдаваться на позорную капитуляцию. Не раз маменька, глубоко вздыхая, глядя с тоской на свою дочь, говорила, всегда при этом понижая голос до шепота:
— Ах, дружок мой, ведь и вправду... на какого черта ты бережешь свое сокровище?.. Я в твои годы...
Она никогда не договаривала, что бывало в ее годы, и безнадежно махала рукой, боясь, как бы не произошла опять такая же бурная выходка со стороны ее дочери, как всегда после намека в этом роде.
А протесты со стороны Ирен бывали чересчур уж бурны... Да что говорить! Выносливая и ко всему привычная прислуга, живущая в доме за пять рублей «одной прислугой» на всякие дела, не выживала более месяца.
Хотя Ирен решила остановиться на двадцати двух годах, эти годы бунтовали и на запрет красавицы не обращали никакого внимания, но шли своим чередом. А все-таки в конце третьего десятка Ирен сохранила почти всю привлекательность красоты, особенно когда обуздывала корсетом порывы ее прелестей на простор и свободу...