Руда
Шрифт:
— Вот тебе! — положила лопух на стол и захохотала.
Егор с удивлением глядел на ягоды: какие спелые! Взять да унести — туда, Кондратовичу… Но гордость восстала: не сам нашел. Чужими ягодами хвастаться — это не дело.
— И не обманула, — сказал Лизе. — Я чуял, что еще осталось. Нос-то у меня есть.
Съел ягоду. Сейчас же взял вторую.
— Ешь, Лиза. Скорее ешь. Мама, хочешь векошьей малины?
— Кузя уже меня потчевал. Я ведь вкусу в ней не вижу. Только что диковинка, ребячья забава.
Опустевший лист Лиза поднесла к носу.
— Па-ахнет! — протянула она.
— Брось. —
— Да он в Арамиль ушел. Давно.
— Лизавета напутала: говорит, еще придет.
— Завтра придет. Она ведь не знает, — вчера ли, завтра ли. А Кузя зверей привез, сдал, теперь он далеко собирается: за Верхотурье. Тоже зверей живьем ловить. Такое у него новое занятие.
Маремьяна уселась вязать чулок. Позвякивали спицы, крутился по полу клубок шерсти. Лиза взяла ведра, коромысло, ушла по воду. Издалека, — может быть, из ссыльной слободки на том берегу пруда, — донеслось эхо непонятной песни. Смутно было на душе у Егора:
— Мама, спой песню.
— Выдумал. — Маремьяна засмущалась. — Когда я пела?
— А про яблонь. Я помню.
— Про яблонь? Верно, есть такая песня. — Маремьяна вздохнула. — Сколько лет уж прошло! И слова-то забыла. Про яблонь?.. Старая это песня, нездешняя. Слезная такая.
— Спой.
Маремьяна не ответила. Но спины в ее руках, помедлив, стали позвякивать в лад — песня приближалась.
Песня началась протяжным стоном: О-ой!.. И дальше слова складывались в горькую женскую жалобу:
О-ой, яблонь моя, яблонь, Ты кудрявая моя! Я садила тебя — надсадила себя, Поливала, укрывала, От мороза берегла. Я на яблоньке цветиков не видывала, Сахарного яблочка не кушивала.Про яблоню — только для начала, пока не выговаривается главное. Опять тихий стон, и дальше про дочку, про любимую дочку, отданную в чужой богатый дом. Дочка забыла свою мать:
О-ой, дочка моя, ты любимая! Я родила тебя — смертный час приняла. Воскормила, воспоила — В чужи люди отдала.Хорошо под песню думается о своем. Отлетает всё ненужное, неясное. Если бы песней думать о всяком деле, вот бы ладно было.
Я по бархату хожу, чисто серебро ношу, А на белую парчу и глядеть не хочу…Это уж дочь откликнулась. О своем богатстве поет она. Почему же так печально поет? Бархат, парча, — а горе такое же, как в голосе матери. Но дальше приходят слова о пьяном, неласковом муже, о поперешной свекрови, — нет счастья, тоскует дочь, одно горе у нее с матерью. Слезами кончается песня:
Через золото, мамонька, слезы текут, Через чистое серебро катятся.Егор поморгал — ресницы стали мокрыми. Очень
Тут вдруг озарило его. Совсем неожиданно вошло в голову такое, что дыханье остановилось. Егор так и застыл, согнувшись, с полуоткрытым ртом — не спугнуть бы! Золото! Лизино золото! А что если оно здешнее, уральское?..
Может ли быть?.. Ну да, непременно так. И Егор сам, своими глазами видел, как добывают его из земли. Вспомнился склон ложк а , покрытый кустарником. Вечерняя тень накосо подымалась по склону. И голубой столб дыму от костра, и жеребенок валялся в траве, и люди, тайные демидовские работники, кидали лопатами речной песок в ящики из новых белых досок…
Это было у Черноисточинского завода, в горах. Егор тогда бежал из Тагила. Встретился с Андреем Дробининым. А тот высматривал эти тайные работы, ему ничего не объяснил, И высмотрел, наверно. Так вот откуда золотые зернышки в Лизином сарафане. Русское золото! Может, Андрей еще в другом месте нашел? К демидовским селениям подходить опасно. А Дробинин рудоискатель знатный. Как ему тогда лялинский кержак кланялся: «Научи, Андрей Трифоныч! Ты такое слово знаешь, что тебе руды открываются». Но что же он не объявил Конторе горных дел? Непонятно. Поговорить бы с ним. А заморского золота Андрею взять негде, уж это верно.
Все думы пролетели в голове Егора потоком. Он выпрямился, перевел дух. Как раньше не догадался? Песня помогла, — смешно. Нетерпение овладело им. Действовать надо. Сколько времени зря потеряно! Золото!.. Это получше всякой медной руды.
— Мама, ты Лизавете не сказывала про находку, про ладанку?
— Ничего не сказывала. Незачем ей и знать.
— Мне бы еще надо поглядеть на те зернышки.
Маремьяна отложила вязанье, достала из сундука коробочку, из коробочки узелок:
— Тогда мы расшивали, один кусочек, видно, отскочил на пол. Лиза же потом, как мела, нашла, мне отдала. Ничего она не знает, думала, — ты обронил, твое.
Золотинка была с полгорошины, крупнее тех, что остались в ладанке. Егор теперь совсем по-другому разглядывал золото. Может быть, с этой желтой капельки начинается его судьба. Если нашлась щепотка золотинок, найдется и много. Русское золото! Искать надо, искать.
В уши Егорушке засвистел ветер. Озера, синие горы, лесные тропы замерешились, проплыли перед глазами. Писчиком стал, засиделся в канцелярии, — разве что путного найдешь, сидя на месте? На поиск, скорее на поиск! А то — княженика… Что там княженика? Ребячество пустое!
На другой день Егор корпел в конторе над списками минералов коллекции. Было душно. Воспаленное солнце остановилось против распахнутых окон. Вдалеке погрохатывало.
За соседним столом старик-канцелярист резал на ломтики свежий огурец, собирался полдничать. От огурца пахло рекой и утром. Егор отложил перо.
— Гороблагодатское дело мне надо, Алексей Василич, — сказал он старику.
Тот показал ножом:
— Вот оно, как раз подшиваю.