Рукопись Бэрсара. Сборник
Шрифт:
– Ну, коль так, пошли со мной. Сведу тебя к добрым людям, только не гневайся, коли круто встретят.
Я пожал плечами и закинул на спину рюкзак. Все это сон. Изломанная, непобедимая логика сна, с которой бесполезно и нежелательно спорить.
Я знал, что это не сон. Это на самом деле, это есть, это все со мной. Но знание – это одно, а ощущенье – другое, и мы шли не раз исхоженным мной незнакомым лесом – когда-то, много веков спустя, мы с Миз приезжали сюда. Оставляли мобиль на опушке и, держась за руки, шли в загаженную, истоптанную тропинками чашу…
– Как звать-то тебя? – спросил мой спутник.
– Тилам
– Ты глянь, – удивился он. – И у нас Бэрсары есть!
Щелчок! Сработало сразу: я собрался, как на допросе, и сказал равнодушно:
– Мой дед был из этих мест. Поэтому я и язык ваш знаю.
– Да, говоришь чудно, а разобрать можно.
– А тебя как зовут?
– Эргис.
– А фамилия?
– И так ладно будет.
Все гуще и все темней становился лес, сплетался, сливался, хватал за ноги. И вдруг, золотым столбом разорвав полумрак, над нами высветилась поляна. Их было четверо на пригорке. Четыре сказочные фигуры. Сидели – и вдруг они все на ногах, и ружья смотрят на нас. Эргис поднял руку, и ружья опустились.
И сказка кончилась. Пятеро мужчин поглядывали на меня и говорят обо мне. Опасные люди, в той, прежней жизни я с такими не знался, но в этой мне нечего терять. И стоит выдержать испытание, мне жаль эту жизнь, слишком дорого я за неё заплатил.
– Подойдите поближе, – велели мне, и я подошёл. Трое весело переглянулись, но четвёртый глядел без улыбки, и лицо его было мне странно и тревожно знакомо. Словно я видел его сотни раз и говорил с ним вчера, и всё-таки я его никогда не встречал. Странная грусть почудилась мне в его взгляде, но только на миг: мелькнула и скрылась, и в умных холодных глазах ничего не прочтёшь.
– Ваше имя – Бэрсар? – спросил он властно.
– Да.
– Боюсь, что Эргис оказал вам дурную услугу. Я – Охотник.
Он молча глядел мне в глаза, и я равнодушно пожал плечами. Охотник или рыбак – какое мне дело? Те трое переглянулись недоуменно, а он словно бы и не ждал другого.
– Я ж говорил: нездешний, – сказал Эргис.
– Присядем и побеседуем, – властно сказал Охотник. – Извините, Бэрсар, но нам приходится быть осторожными. Надеюсь, вы не сочтёте это праздным любопытством?
– Не сочту, – пообещал я хмуро и с облегчением плюхнулся на траву. Я уже очень жалел, что пошёл за Эргисом.
– Кто вы такой, и что вы здесь делаете?
– Сижу на траве, – ответил я хмуро. Он промолчал. Просто сидел и ждал, и непонятное ощущение: врать нельзя. Они ничего не поймёт, но это неважно. Он просто почувствует, когда я совру.
– Я был учёным, довольно известным в Олгоне. Руководил лабораторией и читал физику в… в одном из университетов. Так случилось, что пятерых моих студентов арестовали. За разговоры. Естественно, я за них вступился. Мои ученики, понимаете? Боролся как умел… не очень умно. Ходил по высоким ничтожествам, писал в газеты, даже… короче, добился только, что меня самого посадили. Продержали пять месяцев, не предъявляя обвинения, и выпустили. Решили, что уже поумнел. Пока я сидел, был суд. Ребятам дали по двадцать лет. Как я мог отступить? Да и в тюрьме… Ну, в общем, выгнали из университета, отобрали лабораторию, а потом опять посадили… уже всерьёз. Решили добиться признания в государственной измене… любым способом…
И вот тут меня затрясло. Оказывается,
– Когда не получилось – стали стряпать другое дело. К счастью, друзья мне помогли до суда освободиться под залог. Мне удалось бежать. Вот и все.
Они молчали. Огромная плотная тишина, в которой трудно дышать. Оказывается, я ужасно устал. Так устал, что совсем не боюсь.
А потом Охотник вдруг протянул мне руку:
– Вы – смелый человек, Учитель. Мы рады вам.
Мы поднялись и пошли.
Это был нелёгкий путь, потому что усталость чёрной глыбой лежала на мне. Год тюрьмы и полгода беспросветной работы наперегонки с судьбой. Только нелепая, сумасшедшая гордость заставила меня идти. Этот переход я не люблю вспоминать. Просто мы шли и однажды дошли до базы.
Несколько скрытых густой травою землянок, то пустовавших, то битком набитых людьми. Ушёл и Эргис, как ни жаль.
Только трое жили здесь постоянно: сам Охотник, его адъютант Рават – красивый смуглый парень, и его телохранитель Дибар – рослый рыжий детина. Он и за мной присматривал между делом. Не очень приятно, но это мне почти не мешало.
Ничего мне в эти первые дни не мешало. Я просто жил: ел, спал, бродил по лесу, радостно удивляясь всему. Разомкнулось кольцо, свалился с души угрюмый камень, и пришла безыскусная радость бытия. Но ко всему привыкают; я скоро привык к покою, и лесная идиллия уже тяготила меня. Теперь меня мучили воспоминания. Не ужасы трех последних лет, а просто клочки былого. Фантомные боли. Тоска по отрезанной жизни. Блестящее стадо мобилей, застывшее у перекрёстка, панель управления под рукой, и стыдное сладкое нетерпение: рвануться, вклиниться, обрезать и обогнать. Стремительный мост над почти пересохшей рекой, трава между плитами набережной и парочки на парапете.
А чаще всего вечерний Квайр. Красные вспышки на перекрёстках, пёстрое зарево над домами, жидкий огонь под ногами толпы. Таким я видел его из мобиля, по вечерам поджидая Миз. В театр я обычно не заходил, так было лучше для нас обоих.
Я больше не запрещал себе думать о Миз. Гнева давно уже не было, и боль почти прошла. Только тягостное недоумение: неужели она всегда мне лгала? Неужели можно лгать целых восемь лет – и не разу не выдать себя?
Но ушли и воспоминания, отступили, поблекли, жизнь собою стирала их, и теперь меня мучил Охотник этим тягостным ощущением, что я знаю и не знаю его. Неприятно и непривычно, потому что память – моя гордость и моё проклятье, она сохраняет все.
Меня тянуло к нему. Почти против воли я все время за ним наблюдал. Он был здесь почти таким же чужим, как и я. Его уважали и, может быть, даже любили – и все же он был не такой, как другие, отдельный от всех.
Они были грубые, шумные, грязные люди, от них пахло потом и зверем, а он был педант и чистюля: всегда в одно время вставал, старательно брился, а потом в любую погоду спускался к ручью и мылся до пояса в ледяной водой.
Он был утомительно ровен всегда и со всеми. Ни разу не крикнул, не рассердился, не сделал ненужного жеста, не изменился в лице.