Рукопись Бэрсара
Шрифт:
Кто-то фыркнул; негромко засмеялся другой, третий; смех волною прокатился по подземелью, выгнал эхо из углов. Они смеялись! Я стоял и смотрел на них во все глаза, не в силах что-то понять.
Только что они глядели на нас, словно перед ними могила разверзлась, и мертвецы пригласили их в гости. Только что они не могли ничего сказать, лишь переглядывались со страхом.
А теперь они все хохотали над моей немудрёной шуткой, и я понял наконец, как я в них ошибся. Нет, они не были безмолвными куклами, эти крепкие, битые жизнью мужики, не тупая покорность заставляла их помалкивать — всего лишь привычка почитать Старших, а может, и тайный страх перед ними — что
Я поглядел на них, а Асаг уже все понял, усмехнулся и сказал дружелюбно:
— Походит на то, брат Тилар. Только ведь у Братства и уши с головой, и душа с руками. На то Братству и Совет, чтоб одно с другим повязать. Ну, что молчите, братья? Иль, окромя Тилара, никто и говорить не умеет?
Поднялся ещё один незнакомый, седой с иссечённым морщинами лицом, и сказал молодым голосом:
— А нам-то что говорить? Это вы Старшие, скажите, как беду отвести.
— Не знаю, брат Гарал, — ответил Асаг серьёзно. — Тут всем заодно думать надо. И делать заодно: чтоб руки голову слушали, а душа поперёк не вставала.
— У него спросите, — кивнув на меня, зло прогудел Тнаг. — Он-то, небось, все знает!
— Знаю! — ответил я дерзко. — Да вы мне и это в вину поставите. Как же, худая трава!
— Уймись, Тилар, — беззлобно сказал Сибл. — Хватит болтать. Наговорились. Ну что, Асаг, будем, что ли, решать?
— Пусть уйдёт, — бросил Салар угрюмо. — Не буду перед… таким огонь разжигать.
Я поглядел на Асага, но он только кивнул спокойно.
— Иди, Тилар. Нельзя тебе, коль ты обряду не прошёл. Грех это.
Я даже не нашёл, что ответить. Я просто глядел на него, чувствуя, как кровь прилила к щекам и застучало сердце. А потом повернулся и быстро пошёл прочь.
— Не плачь, Тилар, — весело бросил Эгон, — вот усы вырастут…
— Ага, малыш! Подрасти ещё малость!
Я шёл между ними, а они осыпали меня весёлыми насмешками, и кипяток отхлынул от сердца, и я уже мог беззлобно огрызаться в ответ. Они прогнали меня, они надо мной смеялись — и всё-таки это была победа. С глупой улыбкой я шёл сквозь колючий дождь; я победил и пока не желаю знать, чем заплачу за короткую радость победы.
В ту ночь мне приснился паршивый сон. Потом он не раз приходил ко мне, и я привык к нему и смирился с ним, но в первый раз…
Мне снилось, что мы с Баруфом идём по проспекту Глара. Даже во сне я знал, что не может этого быть, он был малышом, когда я покинул Олгон, ровесниками мы сделались только в Квайре.
Но мы шли вдвоём, протискивались сквозь людской поток, поглядывали на витрины, а рядом гремела, скрипела, рычала река мобилей, и тусклое солнце цедило сквозь сизую дымку тяжёлый зной.
Мы были вдвоём, и нас окружал Олгон, но это была декорация а не реальность, и оба мы знали, что все вокруг — ложь.
— Надо это убрать, — сказал Баруф, провёл рукой, и улица стёрлась, тусклая серая полоса была перед нами, а вокруг громоздились дома, и рычала река мобилей, и лишь перед нами была пустота, кусок Ничто, и тяжёлый медленный страх поднимался во сне.
Мы стояли и держались за руки; я не хотел его потерять: страх захлёстывал меня; серое пятно налилось темнотой, оно обугливалось, чернело, это был живой, трепещущий сгусток тьмы, он выбрасывал из себя бесформенные отростки и как будто бы приближался к нам; краем глаза я видел это пугающее движение, и все крепче стискивал руку Баруфа.
Чёрная тень окружила нас; сзади ещё грохотал поток машин, но и шум уже исчезал… исчез. Все исчезло, остался только страх и рука Баруфа — единственно
Я лежал с открытыми глазами, запелёнутый в темноту, а наверху шелестел, скрёбся, поплескивал дождь. Сон кончился, и сон продолжался.
Я предал Баруфа. Я теряю его навсегда. Глупо себя уверять, что все уже совершилось, что, сделав свой выбор, я потерял его. Выбор — пустые слова, пока он не стал делом. До сих пор были только слова. Да, я ушёл от него, ну и что? Да, один раз я расстроил его планы. У меня было право выйти из игры, и у меня было право защищать свою семью. Потому, что за всеми красивыми словами стояло только одно: любой удар по Братству падёт на мою семью. Я могу позволить Баруфу рисковать моей жизнью, но не жизнью матери и не жизнью Суил.
Но все решено, и выбор сделался делом. Я так хотел оттянуть этот миг, отложить, пока не привыкну к мысли, что мы порознь, что я потерял тебя. Я люблю тебя, Баруф. Здесь, в землянке, где никто не услышит, я могу повторить это вслух. Я люблю тебя, Баруф. Горькое, двойственное чувство. Ты достоин уважения и любви, всё равно бы я к тебе привязался: я бы работал и дрался рядом с тобой, и, возможно, не бросил бы тебя. Но то, что нас связывает, разделяет нас. Олгон. Мир, откуда мы пришли.
Я не могу его ненавидеть. Да, не очень-то добр был он ко мне, даже жесток напоследок, но ведь и хорошее тоже было. Имк и Таван, мои ученики, моя работа, комфорт и уверенность, которые давало богатство; это сейчас та жизнь мне кажется пресной, но ведь тогда мне этого не казалось. Просто единственная возможная жизнь, и мне совсем не хотелось её изменять. Мой мир, мир, в котором я вырос, мир, который меня создал; я не могу не тосковать о нем. И единственное, что мне от него осталось — это ты, Баруф.
Я не могу его любить. Да, он многое мне давал, но отнять сумел ещё больше. Отнял детство, отнял как будто бы любовь, которую я считал настоящей любовью. Отнял иллюзии, надежды, работу, будущее — отнял бы и жизнь, если б я не успел сбежать. И напоминание об этом, тревога — это тоже ты, Баруф.
Ты двойственен, как и он: безличный гуманизм — наследие тысячелетней культуры, безвозмездный дар предков, завоёванный в борьбе с собою и с миром. Трезвость мысли и порядочность, которая не в разуме, а в крови, доброта — да, ты добр, но это опасная доброта, она тоже не от разума, а от культуры. От не до конца растоптанной диктатурой морали нашего века. А другая сторона: равнодушие к людям — равнодушие тем более опасное, что ты им желаешь добра. Желаешь — но всем вместе; один-единственный человек не значит для тебя ничего. Это тоже из Олгона; там слишком много людей — мы привыкли считать потери на тысячи и миллионы, и смерть одного человека ничуть не трогает нас.
Я тоже двойственен, но всё-таки меньше, чем ты. Я был хорошо защищён: деньгами, работой, успехом; я укрывался от мира, а ты честно сражался с ним; и он оставил немало отметин у тебя на душе.
Я не могу быть с тобой, Баруф. Это нечестно. Этому миру нечем защищаться от нас. Нет противоядия от ещё не возникшего яда.
Да, этот мир тоже равнодушен к человеческой жизни, но он просто ещё не научился её ценить. Даже самые умные люди его глупы по сравнению с нами — потому, что они не знают того, что знаем мы, потому, что они ещё не умеют того, что умеем мы, потому, что они ещё не научены думать так, как думаем мы. И самые сильные люди его бессильны по сравнению с нами, потому что они не умеют идти во всем до конца, как приучены мы.