Русь (Часть 3)
Шрифт:
– Только всего.
– Господи, батюшка, а уж тут развели! И чего только не плели. Даже слушать страшно.
– Языки-то без привязи.
Мужики хотели было приняться за очередные дела, но все точно разладилось. Хотели было после уборки переделять землю и захватить кстати уж совсем воейковский бугор и луга, так как фактически ими пользовались: пасли скот, рвали траву. Но не поднимались руки и на передел.
– Может, правда, поговорить начистоту с барином насчет бугра-то? сказал кто-то.
– Чего же говорить!..
– сразу отозвалось
– ...Кто ее знает, может, лучше до дела довести, тогда бы смело переделяться можно было. Но тут уж все закричали:
– До какого еще дела! Что тебя черти дергают!
Та неопределенность положения, в какой находилось дело с бугром, сделалась уже привыч-ной, никого не беспокоила; все делалось само собой: гоняли скот, даже скосили клочок без всякого открытого заявления своего права на него. Резали на свои нужды деревья в лесу. И поднять теперь определенно этот вопрос, либо совсем - да, либо совсем - нет, было жутко. Это потребовало бы общего напряжения, нужно было галдеть, кричать, отстаивать свое право на него, а главное (что хуже всего) - может быть, еще таскаться по судам и этим обидеть хороше-го человека, от которого никто из них ничего плохого не видел.
– Помилуй, господи, еще, кажется, никогда ни с кем не судились, сказали старики.
Долго и злобно молчавший Захар прорвался было и крикнул:
– А как он в суд подавал?!
Но на него сейчас же все закричали:
– Ну, мало чего! Спохватился. Ты еще про деда про своего вспомни.
– Мы, брат, все вспомним!..
– Ну, и черт с тобой!
И когда теперь, после прошедшей весны, кончавшегося лета, ввиду близкой осени, мужики оглядывались кругом себя, то видели, что все осталось по-старому.
Несмотря на то, что они взяли у помещика бугор и часть луга, хлеба было мало, земля была вся в промоинах и неудобных местах, луга - в кочках, деревня принималась гореть за лето два раза, и скотина продолжала дохнуть.
А сами жили в навозе и грязи.
Но все терпели, и никто не думал беспокоиться, потому что как бы положение плохо ни было, к нему притерпелись, привыкли. Если положение ухудшалось еще более, то опять-таки оно ухудшалось постепенно, а не сразу, в него втягивались и ничего не предпринимали, так как все надеялись, что обойдется как-нибудь само собой.
А потом у всех была смутная надежда, что все это когда-нибудь кончится. Может быть, объявятся где-нибудь хорошие места или найдут ту землю, о которой говорил Степан. А может быть, еще что-нибудь окажется. Вот только в город сходить на поверку - и ладно.
– Быть того не может, чтобы так осталось! Там, может, давно без нас определили, что и как, и сколько тут ни мудри по-своему, все равно не перегнешь, - говорил кровельщик, сидя на земле и ковыряя гвоздиком в засорившейся трубочке.
– Это вот дедушка Тихон захворал, он бы разговаривать много не стал, а сказал бы: знай свое - терпи да о душе помни. Так-то, - сказал Фома Короткий, оглянувшись на
Кровельщик ничего не возразил.
XLIX
Исстари уж в народе было замечено, что при всякой большой перемене жизни старики один за другим начинают убираться на покой.
Старичок Тихон, несмотря на болезнь, ни разу среди дня не ложился и все ходил. Он только был какой-то странный, все осматривался вокруг себя, когда сидел в избе один на лавке, точно он попал в малознакомое место.
Когда его хотели свезти в больницу, он сначала посмотрел на свою старуху Аксинью, как бы плохо понимая, потом вдруг понял и молча показал рукой на лавку - под святые.
Старушка Аксинья заплакала, хотела его обнять, но сползла и села на пол около его ног, уткнувшись ему в колени.
Большая белая рука Тихона лежала у нее на плече, а сам он смотрел вдаль, как он всегда смотрел, и губы его что-то шептали. Можно было только разобрать, что он говорил:
– Ничего... пора... призывает...
А потом, как бы спохватившись, торопливо встал и, пробираясь по стенке на свох тонких дрожащих ногах, пошел к сундуку.
– Да что тебе надо-то? Куда ты?
– говорила Аксинья, идя за ним и вытирая фартуком глаза.
Тихон сказал, что приготовиться надо, и стал было слабеющими руками сам открывать сундук.
– Да ну, пусти, где тебе!..
– ворчливо, полуседито сказала Аксинья, как она всегда полу-ворчливо говорила ему за долгие годы совместной жизни. Она наскоро утерла остатки слез, и лицо ее, вдруг потеряв всякие следы горя, стало хозяйственно-озабоченное.
– Рубаху-то какую наденешь?
– спрашивала она, держась рукой за открытую крышку сундука и глядя на мужа.
– Вот эту, подлинше...
– сказал слабо Тихон, - в короткой лежать нехорошо.
И они оба, прошедшие вместе полувековой путь жизни, стояли теперь перед сундуком и выбирали одежду смерти так просто и обыкновенно, точно Тихон собирался в дальнюю дорогу. Потом он полез на божничку за иконкой и чуть не упал, завалившись боком на стол.
– Господи, да куда ты? Что тебе надо-то?
– говорила Аксинья.
Но Тихон хотел приготовить все сам.
И только, когда Аксинья насильно отстраняла его, он послушно стоял, уступая ей дорогу.
Вдруг он вспомнил, что у него припасены деньги на похороны, показал Аксинье, и, когда она пересчитывала, он пальцем слабеющей руки указывал на разложенные на столе кучки меди и распределял, сколько нужно на рытье могилы, сколько на погребение.
Потом сказал, чтобы псалтирь по нем читал Степан, потому что у него душа хорошая и голос тихий.
Тихон попросил помыть его и, когда надел в последний раз чистую рубаху, то весь как-то просветлел. Он сидел на лавке и в то время, как Аксинья, отвернув голову, застегивала на нем, как на ребенке, ворот рубахи, он рассматривал свои большие промывшиеся руки, точно находил в них что-то новое, и все одергивал на себе рубаху.