Русь. Том I
Шрифт:
Графиня Юлия не отняла руки, она перевела на Митеньку взгляд и долго смотрела ему в глаза.
— Я рада, что не ошиблась в вас, — проговорила она, видимо отвечая на его слова, а не на пожатие руки, и прибавила с внезапным порывом нежности и сожаления:
— Как бы я хотела помочь вам осветить вашу темную, гордую душу (а темная она от неверия и гордости).
Она сама взяла его руку и положила к себе на колени, теплоту и округлость которых Митенька против воли ощущал сквозь платье, — и тихо, нежно гладила его руку, как будто его слова, из которых было видно,
— Трудно, трудно смирить свою душу, отказаться от жизненных радостей, от красоты, от своей воли. Наши души ищут светлого, а тело… совсем другого. И как его убедить, это тело, что земные радости темны и потому всегда греховны.
— Я понял это теперь, когда побыл около вас. Понял, что все те отношения, какие у меня были с женщинами, они ни к чему другому не приводили, кроме духовной тяжести, тупости и отвращения к себе, к своей животности.
Он рассказал ей, умолчав об именах, про свои отношения, как самые реальные, к Татьяне, к Мариэтт, к Ольге Петровне и даже к Ирине, мысленно допустив, что все равно они могли бы быть тоже реальными, если бы он проявил больше решительности.
Митенька не выбирал наиболее деликатных слов, даже нарочно употреблял более резкие, беспощадно обнажающие вожделение плоти, но чувствовал, что в этом освещении он может употреблять такие слова и говорить о таких вещах, о которых никто другой не мог бы говорить с женщиной, отрекшейся от мира. Для него была необъяснимо приятна мысль, что он может говорить с ней о самых интимных вещах и даже держать свою руку на ее теплых круглых коленях.
Графиня почему-то сняла свою руку с его руки, не обращалась к нему во время его рассказа с прежней открытой материнской нежностью, но как-то вдруг примолкла и затихла.
И он не знал, снять ему свою руку с ее колена или нет.
Митенька перестал говорить.
— Вы меня презираете теперь, — сказал он, стараясь виновато заглянуть в глаза молодой женщине и от этого движения как бы невольно опираясь на ее колено рукой. Но он чувствовал, что она не презирает его, и потому сказал это. Так как графиня некоторое время молчала, он вздохнул и закрыл лицо руками.
Графиня тихо его позвала. Он не отозвался. Тогда она тихо дотронулась до его руки, как бы желая отнять ее от лица.
— Вы такой молодой и уже так много испытали эту сторону жизни. А между тем вы совсем не такой, и вам не нужно этого, не нужно! — с порывом сказала графиня, и ее рука нежно, успокоительно гладила его волосы, проводя по ним взад и вперед, как будто она ощущала прелесть этих волос, к которым она могла прикасаться на основании чистоты их отношений.
На летнем ночном небе, видном в большие высокие окна, мерцали и горели редкие звезды, и виднелись темной сплошной стеной вершины лип парка, освещенные беглым, едва заметным светом невидного в окно молодого месяца.
— А как все прекрасно… как все зовет нас туда, от земли и от всего, что на ней… — тихо сказала графиня Юлия. — В вас есть тонкая женственная
Митенька почему-то повернулся и уткнулся головой в диван за ее спиной. При последних словах графини о его невинности и непосредственности он упрямо затряс отрицательно головой. Он редко и глубоко дышал за ее спиной, и ему почему-то хотелось, чтобы она почувствовала, какое у него горячее дыхание.
— Нет, есть! — сказала графиня, отвечая на его отрицательный безнадежный жест. — У вас сердце ребенка, я это чувствую, потому что моя душа не боится вас, и мне с вами очень хорошо, — тихо прибавила она.
Митенька, в ответ на ее слова, не поднимая головы с дивана, взял руку графини, нежно погладил, как бы этим жестом выражая, что признателен ей за ее снисходительность, но что он есть то, что он есть, т. е. со своей мерзостью, которую он в порыве открыл ей, и теперь, может быть, сам раскаивается в этом.
Молодая женщина повернулась к нему и, не отнимая руки, смотрела на него.
Митенька несколько раз вставал, прощался. Она не останавливала его, но у нее еще находился какой-нибудь забытый ею вопрос, и он, уже поцеловавши ее руку с тем, чтобы ехать, опять присаживался на край дивана. У обоих так много вдруг оказывалось непереговоренным, что встать и уехать было невозможно.
А потом они ужинали вдвоем.
Ехать было уже поздно, и Митенька остался ночевать. Графиня, зажегши свечу, проводила Митеньку по коридору до отведенной ему комнаты, где стояла открытая постель с зажженной свечой на камине. Заглянув с порога, как бы желая убедиться, все ли в порядке, она остановилась, подняв глаза на Митеньку.
И одну секунду смотрела на него, стоя перед ним с побледневшим, очевидно от долгого сиденья, лицом, в своем черном платье, с длинной ниткой черных костяных шариков, похожих на четки, накинутых на шею.
Потом, как-то торопливо простившись с ним, быстро пошла по коридору.
Митенька прислонился головой к притолоке и смотрел ей вслед, сосредоточив всю силу желания на том, чтобы она оглянулась. Черная фигура молодой женщины скрылась за поворотом коридора.
Она не оглянулась.
Митенька хотел ложиться, но спать он не мог и сошел в сад. У него было не успокоенное и просветленное, а взбудораженное настроение чего-то неоконченного в связи с какими-то смутными представлениями и надеждами.
Было светло. Предрассветный ветерок едва шевелил кусты каких-то белых цветов в цветнике, и влажный песок дорожки слабо и мягко хрустел под ногой. Небо было чисто и высоко. Старые липы этой усадьбы, казалось, неподвижно спали, стоя перед домом в сумеречном предрассветном воздухе.
В комнате графини наверху за спущенными белыми шторами долго горел огонь, гас и снова зажигался…
XXXVI
Валентин пробыл в Петербурге ровно столько, сколько говорил Федюков, т. е. один день. Но случилось это потому, что в Петербург он попал только на восьмой день по выезде из дома.