Русь. Том II
Шрифт:
Черняк лежал на той самой телеге, с которой капала кровь. Он лежал с открытыми глазами и видел перед собой сосны и чистый белый снег на крыше. В голове не было никаких мыслей. Он совсем не слышал стонов и криков, доносившихся из сарая. У него было только ощущение тишины. Но вдруг в это ощущение ворвалось что-то неприятное: низко над собой на ветке сосны он увидел ворону. Она, моргая белой плёнкой своих круглых глаз, смотрела на него, наклонив набок голову. Черняк зажмурился, чтобы не видеть этого неприятного, точно в кошмаре, круглого птичьего глаза. Но едва
Когда его принесли в сарай и отодрали присохшую на боку шинель, подошедший с окровавленным халатом врач поджал губы и, покачав головой, тихо сказал:
— Этого можно бы и не трогать…
Черняк потерял сознание.
Когда он очнулся, он с удивлением увидел перед собой белую стену, окно в сад и ряд кроватей с лежавшими на них людьми. Над ним склонилась девушка в белой косынке и сказала:
— Ну вот, слава богу. Вы три дня были без сознания.
Черняк слышал её голос как будто издалека, как будто в тумане, но нежный и ласковый звук этого голоса проник ему до сердца, и он с чувством какого-то успокоения закрыл опять глаза.
— Ирина Николаевна, что там? — спросил обходивший палату врач в белом халате.
— Он пришёл в себя.
Врач на это только безнадёжно махнул рукой и даже не подошёл к постели.
LXVI
Ирина приехала к Глебу на фронт в качестве сестры в конце октября, когда все дороги, все лазареты были завалены раненными под Лодзью.
Глеб, получив телеграмму, выехал её встречать один, без кучера.
Лазарет, в котором она должна была работать, расположился в покинутой польской усадьбе, а Глеб жил в конце местечка и занимал половину дома ксёндза.
Сам ксёндз жил в другой половине, отличавшейся педантичной чистотой в комнатах, с гравюрами Сикстинской мадонны, портретами Мицкевича и с большой фисгармонией.
Над фисгармонией висело большое чёрное распятие на стене. По вечерам ксёндз в длинной чёрной сутане с мелкими пуговичками сверху донизу, с бритым худощавым лицом и седыми волосами, выбивавшимися из-под маленькой шапочки, садился и играл до темноты.
Квартира Глеба состояла из двух комнат со старинным кожаным диваном, с круглым столом перед ним и коврами на полу и на стене.
Глеб в чёрном овчинном полушубке и в меховой шапке выехал в двухместном шарабане встретить Ирину. Он подъехал к станции как раз в тот момент, когда подходил поезд, бросился на платформу и прежде всего увидел показавшуюся ему незнакомой девушку в чёрной повязке сестры милосердия и в дорожной поддёвочке из серого солдатского сукна.
Она в шуме и грохоте поезда мелькнула мимо него, и вдруг Глеб увидел, что девушка подняла руку и замахала ему.
Глеб побежал за вагоном. Он узнал Ирину, её взволнованные нетерпением глаза, смотревшие на него из-под чёрного покрывала, концы которого закидывало ей на голову и трепало ветром.
В ней всё было ново для Глеба, начиная с этой поддёвочки,
Был момент какой-то остроты от сознания необычности и волнующей преступности в их встрече. Ирина торопливо оглянулась на офицера, стоявшего за ней в проходе, покраснев, что-то ответила ему и быстро спустилась с площадки прямо Глебу на руки, как своя.
— Неужели это в конце концов оказалось возможным! — говорил Глеб, всеми силами стараясь не упустить ощущения необыкновенности их встречи.
И когда они под вечер выехали в поле, уже смеркалось и падал редкий снежок на кожаный фартук шарабана.
— Самое замечательное то, что всё это необыкновенно! Здесь свои законы и такая свобода, какой мы не знали ещё. Правда, я переменился? — спросил Глеб, возбуждённо оглядываясь на сидевшую рядом с ним девушку. — Я ожил здесь!
Ирина нагнулась вперёд, чтобы заглянуть в лицо Глеба, и сказала:
— Правда, вы совсем другой. У вас теперь нет в лице той прозрачной бледности, той неврастеничности, а в глазах той тоски, какая была прежде.
— Говори мне «ты», — сказал Глеб, посмотрев Ирине в глаза. — Здесь в с ё п о з в о л е н о.
— Хорошо, — сказала, покраснев, Ирина и, зардевшись ещё больше, прибавила: — Ты видел того офицера, который ехал со мной и стоял сзади меня на площадке?
— Да. Ну?
— Знаешь, что он спросил у меня?
— Что?
Ирина несколько времени смотрела на Глеба молча.
— Нет, не могу. Мне стыдно, — проговорила она наконец.
— Ну, скажи же, в чём дело? — говорил Глеб с преувеличенным оживлением и в то же время боясь, что это окажется менее интересно для него, чем ей представляется.
— Он спросил меня: «Это ваш муж?» И я, сама не знаю почему, сказала, что муж.
Глеб как-то насильственно улыбнулся.
— Как странно, — сказал Глеб, чтобы не молчать, — для тебя форма всё ещё имеет значение, а з д е с ь уже кажется дикой всякая форма.
— Нет, это неправда, — возразила Ирина, — когда я п о ч у в с т в у ю, для меня уже ничто не имеет значения.
— Валентин когда-то говорил, что смерть делает иной масштаб для оценки вещей. И здесь, рядом со смертью, я вылечился от всех своих болезней. Как мне смешны теперь все те «высшие» вопросы: бог, бессмертие, смысл жизни. Здесь главный закон — смерть и борьба с ней, — сказал Глеб. — А, чёрт! Поворот пропустил. Что за глупая лошадь!
Он повернул лошадь назад и, выехав на дорогу, продолжал:
— Ты понимаешь, здесь всё ново, здесь жизнь начинаешь сначала. И разве наша близость с тобой обычна? А она возможна оказалась только здесь.
Глеб говорил это, а в глубине его сознания шевелилась тревожная мысль о том, что всё вышло слишком просто и доступно.
Ирина в порыве искреннего чувства, без всякой ожидаемой борьбы, прильнула к нему, как своя. И Глеб вдруг с испугом почувствовал, что вся напряжённость взволнованного счастья, какая у него была в ожидании встречи, теперь разрядилась и грозила погаснуть совсем.