Русачки (Les Russkoffs)
Шрифт:
Обдумываю я все это, вспоминаю Александру, из мединститута, ту, что зовут Сашей, — чтобы не путать с Шурами, которых и так уже две, — всхлипывающую бесшумно после того, как ее майстер из цеха гальваники, — страшный мудила, молочником был на гражданке, — утрахал в своей конторке, практически на виду у всех, скрасив себе свой полдник. Я вспоминаю об этом, и черная злоба цепляет меня за жопу, и вот я опять воображаю себя в роли Зорро {62}.
— Точно, никогда не заработал я ни гроша на их сраной работе, считаю себя перемещенным, как будто в ссылке, и свербит меня только одна идея: сачковать! Просто потому, что не нравится, когда меня заставляют, и вообще, не люблю снаряды. И вообще, не люблю войну. И вообще, не люблю завод. Вот тебе! Но, с другой стороны, не подумайте, что я собираюсь играть героя. Срал я на всех героев, мучеников, благородные цели, распятых богов и неизвестных солдат. Я просто зверь, ты
Ну не козел ли я, орать вот так, во всю глотку, перед этими твердолобыми от сохи, которые склабятся, глядя на мой припадок? Давай, делай так, приятель, но хоть помолчи об этом! Протискивайся, но не ори на всех крышах… Да это они, деревенские жополизы, своим рвением меня довели. Ну вот и полегчало!
Жизнь на Сорок шестом теперь интересней станет! А через неделю Мюллер уж нам не спустит… Когда я вспоминаю о девчатах, и об их шпинатной забастовке… Кстати, что сталось с теми шестью?
На другой день я узнал, что только обе Шуры вернулись в лагерь. Морды в крови. Все в синяках. Судороги от рыданий. Их развели по баракам, чтобы другие поняли. Ничто так не действует, как пример. Остальных четверых заграбастали. Больше мы их не увидим [10] .
10
В конце концов мы узнали, что их отправили в специальный трудовой лагерь, только для русских. Это, наверное, еще почище… Таня сбежит, ее поймают и торжественно вздернут в присутствии остальных.
Синий цветочек на щебне
Ну так, ладно. Приближалась роковая дата, волей-неволей все потянулись за Майенной. Даже Рене-Лентяй. Ворчат, но работают. Горазды ворчать, ваше величество! Они, естественно, не удвоят выработку к заданной дате, но хотя бы покажут рвение. Мюллер, быть может, сжалится.
Осталось нас только двое сачков: Рыжик и я. Как мудозвоны, впрочем, из чистого самолюбия поганых сорванцов. Не хотим, чтобы за этими раздолбаями было последнее слово. Еще и усердствуем. Больше половины наших деталей отбраковывают на контроле. Что вообще-то самоубийство, причем бесплатное, так как, по существу, нам обоим плевать. Даже и не сговариваемся, ведь мы не особо дружим. С огнем играем. Вообще-то не очень соображаем. Никак нам не верится, что «они» могут быть такими стервозными. Хотя был же пример девчат… В итоге нас принимают за двух долдонов и чокнутых, коллеги по цеху так или иначе нас избегают, ехидно подшучивают за нашей спиной.
У Рыжика руки чешутся гораздо больше, чем у меня. Если уж вдарит, — то насмерть. Глаза психа, когда на него такое находит. А в остальном — наилучший сын мира сего.
Так же как я, Рыжик — коренной парижанин, из бедноты. Быть сейчас бедняком в Париже — настоящее проклятье. В деревне хотя бы жратва есть. Бедные не просто бедны, но и еще и выкручиваться не могут. Само собой: если б могли, не оставались бы бедными. В общем, черный рынок не для такой голытьбы. А посылки наших семей Рыжику, мне, да и многим другим никак не заменят нехватку калорий.
А все-таки жду я этих посылок! Даже если от них и не набиваешь живот копченостями, как те парни Майенны, даже если это скорее символика. От них умиленно ревешь. Вижу, как мамаша бегает целый месяц, чтобы наскрести чего бы туда напихать, отрывая от своих и папиных пайков, умоляя направо-налево, морозя себе ноги в очередях, вырываясь на почту между уборкой и стиркой, высовывая язык, чтобы переписать этот варварский адрес… Посылает мне каждый месяц посылочку, обмотанную нитками, как когда-то телячьи окорока; доходит она или не доходит, или доходит вспоротой, на три четверти пустой (пытаюсь себя успокоить тем, что тот, кто такое сделал, должно быть, был еще голоднее меня, ведь сортируют на вокзалах такие же, как я, подневольные работяги). Ей удается запихнуть туда фантастические вещи, которых я годами не встречал в Париже: медовая булка, кролик отваренный и запихнутый в старую консервную банку, запаянную оловом руками Тотора, слесаря у Галоцци, иногда баночка сардин в масле и копченая колбаска из конины, морщинистые яблоки, сливы, штук двадцать кусочков сахара (ее и папин паек, а они ведь сластят сахарином свой эрзац-кофе), пирожное из протертой моркови вместо муки (тесто не всходит и получается что-то вроде твердо спрессованного пряника, тяжелого, как крышка люка, вкус такой странный, сладковатый, набивает желудок, пресекает голод), пара носков, которые она связала из шерсти от старого свитера, из которого я давно вырос («Вот видишь, как
Русачки в насмешку именуют «шоколадом» семена подсолнечника, которые они жуют целый день, если находят. Большие они, как семена дыни, с острым кончиком, полосатенькие снаружи. Запихиваешь здоровую пригоршню за щеку, потом кончиком языка подводишь их по очереди под резцы, очищаешь, пользуясь только зубами, языком и губами, — не так-то легко это, — сплевываешь лузгу, грызешь зернышко, ты его заслужил, величиной оно с трижды фук, да и вкуса-то в нем почти никакого, но зато ты при деле, и голод охмуряет. Похож ты при этом на белку, из-за надутых щек, и в то же время на кролика, из-за губ, которые без остановки грызут, и из-за кончика носа, который копирует их движение. Когда кто-то из русачков откопает такой «шоколад», обильный круг выплюнутой лузги окружает его вскоре волшебным кругом.
Мария теперь боится. Она говорит мне: «Astarojna! Ту kong. Iesli oubiout tibia, ili pochlut v konzlager, chto mnie togda delati?»
— Смотри, берегись! Не валяй дурака. Если тебя убьют или пошлют в концлагерь, что мне делать? Doumai ob etom, ty kong! Думай об этом, дурень!
— Не «kong», Мария, а con [11] . Повтори!
Та, послушная, повторяет:
— Kon-ng.
Я ржу. Целую ее. Вот уж и вправду она рассердилась. «Твое "cong" как "пети вазо"! Почему я люблю такую "cong"? Oi, Maria, doura-to ty kakaia!»
11
Это и есть то самое наиболее употребительное слово, которому соответствует в русском языке и «дурак», и «мудак», и «козел», и «мудозвон», в зависимости от контекста (Прим. пер.).
Как-то утром — я во второй смене — отправляюсь в лагерный медпункт. У меня на ноге ранка, одна из этих скотских жестяных воронок выскользнула из рук и сорвала кусочек кожи на щиколотке, да ерунда просто. Но что-то быстро не заживает, и вот теперь у меня зуд, вокруг краснота, пойду попрошу швестер Паулу, чтобы сделала дезинфекцию и наклеила пластырь, это как раз тот самый медицинский уход, который только и можно попросить у швестер Паулы, а более — ничего.
В бараке медпункта уже сидит одна моя знакомая, Наташа, четырнадцатилетняя, красивая, как яблочко, белокурая, как датчанка; держит она на весу свою забинтованную руку, вся бледненькая, глаза ввалились, похоже, страдает. Когда я вошел, она вся засияла.
— Ту, Slon! Zatchem ty siouda? (Эй, слон! Зачем ты сюда?)
Слон? Поди знай, почему. Это она сама когда-то так решила. И с тех пор, как только видит меня, кричит: «Oi ty, slon! Kak diela?» Она решила, что меня зовут Слон. Не знал я этого слова, тогда она мне показала: изобразила одной рукой хобот, другой — маленький хвостик, сделала большие уши, я понял: «Ну да! Слон!» Она сказала: «Slon!» И засмеялась, косички ее хлестали воздух, как если бы прыгала через веревочку, и все бабы вокруг стали смеяться и звать меня «Slon». А почему бы и нет? Хотя вообще-то… Ну да, я рослый, но здесь попадаются еще рослее: голландцы, фламандцы, прибалты — все они почти двухметровые, такие же вширь, как и ввысь, — горы мяса… Ну ладно, пусть будет «Слон». Наверное, это русский юмор. Ну, а ты, спрашиваю, что с рукой? Машина? А-а! Серьезно? Нет, но очень болит. Будь поосторожней, Наташа! Она пожимает плечами. «Tai…» Вдруг она вся засияла:
— Zavtra, nie rabotat'! Poslezavtra, nie rabotat'…
Завтра не работать! Послезавтра не работать… Она считает на пальцах. «Везет же тебе», — говорю я. Она меня спрашивает: «А у тебя что?…» Показываю ей свою ранку. Она разражается смехом. «Ой ты, слон! Швестер тебя отсюда выставит!»
А вот и она, медсестра. Швестер Паула. Высокая, сухощавая, недурная, лет сорока, с недурной фигурой, в белом халате с голубой полоской, который ее облегает плотно, но дрянь порядочная, я никогда не видел, чтобы она улыбалась, а бывает, что у нее глаз чокнутой. Страшно становится. Те, кто хорошо знает жизнь, говорят: «Надо бы ей хорошего сгустка сиропа мужского тела!» Это к ней надо тащиться с утра пораньше, чтобы она решила, достаточно ли ты болен, чтобы получить право на медосмотр. Есть у нее одна безошибочная штукенция для эпиднадзора: термометр.