Русская трагедия. Дороги дальние, невозвратные
Шрифт:
Дома я занялась жонглированием, бросала мячи вверх, стараясь делать всевозможные фигуры. Вечер, как всегда, мы проводили в театре. Галя флиртовала с Барановым, влюбленными глазами смотрела на него. Мне очень захотелось объясниться с ней начистоту. После окончания спектакля, когда мы возвращались домой, я ей сказала, что хочу раз и навсегда выяснить то недоразумение, которое возникло между нами; мне неприятна перемена ее отношений ко мне. «Галя, мне правда нужна, правда – наш лучший друг». Галя сердилась, она уверяла, что я ошибаюсь и придаю значение случайному настроению. Ей абсолютно безразличен Днепров, и она вовсе не дуется на меня. «Но и мне он совершенно безразличен», – уверяла я ее. «Ну, если так, я тебе признаюсь, мне было очень неприятно, что ты встретилась с ним у Ольги, а мне об этом ничего не сказала. А теперь довольно. Перестанем о нем говорить».
Роль Сантео захватила меня целиком. Работать над ней приходилось серьезно. Это была роль мальчика, жизнь которого проходила в бродячем цирке. Моей самой близкой партнершей была Лёля Шатрова. Молодая интересная артистка, приехавшая из Киева на летние гастроли. Она пользовалась у северной публики большим успехом. Жила она недалеко от нашего дома. Мы часто возвращались вместе домой после спектакля.
Моя первая репетиция прошла очень шумно и скверно для меня. Шмидгоф безостановочно ругался, поправлял и сердился; мячи валились из рук. Смущение не позволяло мне разойтись как надо, парализовало движения. После трехчасовой усиленной работы мы вышли с Лелей из театра усталые, разгоряченные и тотчас же отправились домой, пользуясь тем, что Шмидгоф не успел нас задержать своими разговорами.
Дома меня ждала вечерняя почта. Было письмо от Михаила Семеновича, в котором он извещал о своем скором приезде, назначая мне свидание в Петербурге на вокзале, надеясь, что я смогу его встретить. Я сразу же решила, что поеду во что бы то ни стало. Посчитав дни, я убедилась, что в тот день не было репетиций, следовательно, я могла уехать на целый день. О своем намерении я сказала Гале и Жене, которая вполне одобрила меня, находя, что я слишком засиделась и что мне не мешает проветриться. Галя только пожала плечами. Она заметно была недовольна, что мне выпала удача играть роль Сантео. Она часто повторяла: «Тебе дали эту роль только потому, что ты умеешь жонглировать». Я с ней никогда не спорила, отчасти это была правда.
В день моей поездки в Питер я очень рано отправилась на вокзал. Там неожиданно я столкнулась с Владимиром Павловичем Днепровым. Он улыбался своей широкой добродушной улыбкой. Узнав, что я тороплюсь на поезд, продекламировал мне многозначительное четверостишие из поэмы Алексея Толстого:
Не верь, мой друг, не верь, когда в порыве горяЯ говорю, что разлюбил тебя.В отлива час не верь измене моря,Оно назад воротится любя.Оказалось, что его родители снимали дачу на Сиверской и он часто их навещает. Какой у него был цветущий, здоровый вид! Его слова в стихотворном виде показались мне несколько смелыми. «Что он воображает, что я скучаю по нем, – пронеслось в моей голове, – еще этого не хватало».
Поезд через час прикатил меня в душный и пыльный Петербург. Всюду починяли мостовую, красили или белили стены домов, на улицах валялись инструменты, ведра, лопаты, воняло краской, лошадиным потом, пыль всюду стояла столбом. Все это было крайне неприятно, непривычно и ново для меня; ведь мне никогда не приходилось быть в городе в летнюю пору. Махнув издали извозчику, я ему велела ехать на Литейный, но, вспомнив, что надо купить пьесу «Цирковая наездница», я попросила его заехать сначала на Невский в большой книжный магазин. Подъехав к нашему дому на Литейном, я уже было собралась войти в лифт, как вдруг наш швейцар Василий, увидев меня, подбежал и пояснил, что никого наверху нет – отец уехал в Варшаву. Я ему сказала, что хочу подняться и отдохнуть; он тотчас же мне вручил ключи. В квартире было тихо, вся мебель в чехлах, пианино в черном сукне выглядело жутким среди белых кресел и стульев. Устроилась я в комнате дяди Жоржа. Расположившись в глубоком кожаном кресле, я начала усердно учить свою роль, таким образом, я не теряла времени, так как поезд Михаила Семеновича приходил в три часа дня.
Ужасно неприятно кого-то ждать. Ходишь по платформе, волнуешься; приходят разные мысли: а вдруг не приедет? Или поезд опоздает на два часа? Но ничего этого не случилось. Поезд пришел нормально. Я узнала Михаила Семеновича в дорожном костюме, в светлой панаме, с элегантным стеком в руке. Он мне
В Графском переулке оказалось так же неуютно, как везде. Мать Михаила Семеновича была в деревне с прислугой. Квартира тонула в чехлах, как-то чудовищно некрасиво выглядели бумажные абажуры, предохраняющие люстры и свечи. Все было уродливо и необычно. Михаил Семенович попросил меня подождать, пока он умоется и приведет себя в порядок. Я снова засела за свою роль. Он вскоре появился переодетый в светло-серый костюм, красивый, элегантный, полный жизни. Сразу же мне объявил, что мы едем к Дешону; он соскучился по нашим петербургским ресторанам.
Вторая репетиция была в разгаре. Мои мячи летали в воздухе более регулярно. После долгих упражнений мне удалось возобновить старое искусство, давно мной заброшенное. Роль свою я хорошо знала; хотя Шмидгоф часто останавливал и ругал, все же я чувствовала себя более смелой и уверенной. День был жаркий. Несмотря на июньское солнце, не такое уж сильное, в нашем деревянном театре было очень душно. Артисты часто выбегали в соседнюю будку за прохладным квасом. После моего разговора с Лелей Шатровой я снова жонглировала. Мне вдруг показалось, что кто-то на меня пристально смотрит. Я невольно покосилась в ту сторону, продолжая на лету подхватывать мои мячи. В углу, рядом с другими артистами, стоял Михаил Семенович. Он действительно пристально смотрел на меня. Кровь прилила к моей голове, но я не споткнулась, жест Шмидгофа остановил меня. В этот раз он меньше ругался, даже одобрительно потрепал меня по плечу. «Молодец Азарина», – сказал он, при этом как-то особенно улыбнулся. Михаил Семенович подошел, и мы поздоровались как старые знакомые, но очень сдержанно. Его неожиданное появление смутило меня. Вся труппа хорошо его знала и, конечно, была удивлена его появлением. Особенно когда выяснилось, что он приехал ко мне. Попросив у Шмидгофа разрешения отлучиться, ввиду того что мне выступать больше не нужно было, я выбежала на свежий воздух. Михаил Семенович еле успевал за мной. Он очень удивился, что мне дали такую ответственную роль. Находил, что это рано, но это была несомненная удача – играть с хорошими артистами. «Да, но вы не говорите, хорошо ли я исполняю то, что мне выпало». Он засмеялся, поцеловал мне руку, а затем прибавил: «Мне очень не нравится обращение Шмидгофа с вами, уж очень не нравится, придется мне его на место поставить».
Меня удивило это неожиданное заключение, но показалось справедливым. Последнее время Шмидгоф как-то заигрывающе обращался со мной, позволял себе фамильярности, которые меня коробили, то есть брал меня под подбородок, гладил по голове, все это так добродушно, как старый человек с ребенком. Однако в этом обращении был какой-то оттенок некорректности, от которой хотелось избавиться, но как? Я думала, что мы, маленькие начинающие артистки, ничто среди этих важных царей искусства, что ничего нам не остается, как смириться и на многое закрывать глаза. Я попробовала все это объяснить Михаилу Семеновичу, но он очень на меня рассердился и сказал, что я говорю чепуху. Что, наоборот, всякая артистка должна себя поставить так, чтобы к ней относились с уважением. Если же она сама на это не способна, то должны быть у нее друзья, которые это сделают за нее. «В данном случае я устрою так, что это прекратится, это необходимо, я хорошо знаю Шмидгофа, его лапы загребут вас без стеснения». Затем посыпались расспросы о моряках и вообще о моей жизни. Я ответила, что о моряках совершенно забыла, так как с тех пор, как поселилась на Сиверской, никого из них не видела.
Живу я между чудесной природой и деревянным театром. «Теперь рассказывайте вы, довольно обо мне». Мы не заметили за разговором, как дошли до нашей дачи. Марфа на пороге усиленно надраивала самовар. Я ей велела пойти за клубникой, сливками и сладкой булкой. Дома никого не было, мы поднялись наверх и сели у окна, из которого была видна вся Сиверская, тонувшая в садах, с ее живописными пригорками. Взгляд терялся в необъятности ускользающей дали. Михаил Семенович взял мою руку и начал говорить. Он долго, долго говорил, я слушала затаив дыхание. Сначала он мне рассказал о своей поездке, но довольно вскользь.