Русская живопись. Пробуждение памяти
Шрифт:
Для человека, «русскому лесу» постороннего, такое блуждание может показаться не особенно продуктивным. Однако для его обитателя любой проход от одной стороны леса к другой становится событием открытия пути. Посторонность данному пространству — это незнание того, что каждая из его сторон обладает разным аксиологическим статусом. Сегодня в этом четырехстороннем интеллектуальном ландшафте сторона революции выглядит темным углом, где обитает лесная нечисть, сторона философии — далью светлой, сторона авангарда — окном в Европу, а сторона традиции — родным
Сарабьянов в силу позиции патриарха прекрасно знает, какие пути есть и куда они ведут. А ситуация выглядит следующим образом. Сейчас ландшафт между авангардом и революцией прямо-таки истоптан. В свое время сменовеховцы попытались пройти от русской революции к русской вере, на нынешний момент эта тропа изрядно заросла, ходит по ней один Александр Эткинд, превративший ее в тайный бессознательный путь бегунов, скопцов и других сектантов. А как пройти от авангарда к традиции и от авангарда к философии — никто не знает.
В каком-то смысле это — интеллектуальное недоразумение, в каком-то — историческая случайность. Опубликовать авангард в советских условиях можно было, только указав на его глубокую связь с революцией. Эта тема волей-неволей была прекрасно освоена искусствознанием. Добавим сюда и то обстоятельство, что рефлексия авангарда на Западе оказалась глубоко «перепаханной» усилиями левого интеллектуализма. Так что и с той, и с другой стороны «окна в Европу» все выглядело не совсем, но все же похоже.
По мере того как революция превращается в темный и страшный угол, сторона авангарда начинает скатываться туда же. А авангард — вообще-то не такое искусство, о котором легко говорить. Есть инерция искусствоведческой риторики, и каждый, кто начинает говорить об абстракции, через несколько фраз выходит на «крах старого мира», «утопию», «жизнестроительство» — то есть на столбовой путь к революции.
То осуждение авангарда, которое происходит сегодня, — следствие именно такой ситуации. Я бы сказал, риторической ситуации, но беда в том, что эта риторика начинает искренне убеждать. Как-то так оказывается, что на уровне слов единственным фоном для восприятия авангарда остается Ленин на трибуне, а на таком фоне он выглядит крайне неприятно.
Это и есть предмет беспокойства Сарабьянова. Для него связь авангарда и революции — бред, но бред злой. В этом смысле его задача — не поиски русской специфики. Он хочет найти слова, которые позволили бы описать авангард не через революцию, но через традицию и философию. И тем самым достичь аксиологической легитимности авангарда.
На этом пути и возникают основные искусствоведческие приключения книги. Я бы даже не называл их искусствоведческими. На первый взгляд, все достаточно просто. Какая разница, куда ходить — от авангарда к революции или от авангарда к философии или традиции. Но оказывается, что для одного пути вполне достаточно традиционного искусствоведческого снаряжения, а для другого требуется какое-то иное, не совсем искусствоведческое.
Следует оценить специфику задачи. Нужно обосновать связь авангарда с традицией, притом, что его саморефлексия и способ осмысления в искусствознании традиционно нетрадиционны. Можно, конечно, сказать, что, порывая с одними традициями, авангард обращается к другим, но тогда слово традиция используется уж очень необязательно. Необязательно не в смысле «не строго» — как раз в страсти к строгому словоупотреблению Сарабьянова заподозрить нельзя, — а «необязательно» в смысле «ни к чему не обязывающе».
Искусствознанию известна «традиция» в том смысле, что «традиция русского реалистического пейзажа нашла свое наиболее полное выражение в творчестве Левитана». Это служит достаточным основанием для легитимизации Левитана как явления глубоко русского. Применительно к традициям, к которым обращается авангард, это должно звучать следующим образом: «Традиция русской заборной живописи нашла свое наиболее полное выражение в творчестве Ларионова». Это никакой легитимизации Ларионова не служит, а выглядит форменным издевательством.
Нужно объяснить, что такое эта «традиция», каковы ее несущие структуры, как она передается и воспринимается. Искусствознанию ведомы такие «скрытые традиции», и проект Сарабьянова имеет с ними определенные аналогии. Это идея «survival» — сначала сформулированная как «gothic survival» Кеннетом Кларком для обоснования феномена неоготики в Англии, а затем (гораздо масштабнее) как идея скрытой жизни классической традиции, «survival» для объяснения феномена Возрождения,получившая свое законченное выражение у Эрвина Панофского. Однако при некотором сходстве сарабьяновский проект имеет принципиальное отличие, связанное с содержанием того, что нужно отнести к сфере традиции.
Треть книги составляют портреты отдельных художников. Что естественно, имея в виду и вкус Сарабьянова к отдельной вещи, и специфику авангарда как творчества одиночек. Почти каждый из портретов характеризует творчество художника в целом и дает своеобразную формулу его пути.
Содержание этих формул — именно точные слова для «обговаривания» авангарда. Фальк — «предмет как собрат по бытию». Филонов — «проникновение сквозь поверхность видимого». Кузнецов — «быт и бытие сливаются воедино». Попова — способность сохранить гармонию в радикальном эксперименте.
Нет смысла перечислять все характеристики — мне сейчас важно другое. Хорошо, пусть перед нами найденные слова для «обговаривания» авангарда. Как это можно обобщить в «традицию»? Есть ли искусствоведческая парадигма, которая позволяет говорить о традиции «предмета как собрата по бытию» или «позитивности пересозданной реальности»? Для легитимизации авангарда необходимо именно такие, с трудом формулируемые экзистенциальные поиски одиночек понять как где-то глубоко укорененные, несомые и передаваемые свойства национальной истории.