Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
Шрифт:
Мама рисовала следующую перспективу: нам с Настей дают корову и построят дом. Были и другие кандидатуры — подружки матери стремились устроить судьбу дочерей, а моей бедной матери очень льстило, что она, наконец-то, оказалась в центре внимания своих подруг, ранее относившихся к ней свысока. Речь шла о Тосе Бут (не путать с нашими соседями) — ничего не скажешь, красивой смуглой девушке с каштановыми волосами. Рассматривалась Фрося Чистоклетова, наша соседка через улицу, девушка с изумительно красивыми черными глазами и волосами, но к сожалению со вздернутым курносым носом, сестры Лысаки.
Кроме всего прочего, женскую ахтарскую общественность видимо возмущало, что стоило подрасти парню, как он попал в руки приезжей. Кроме того, из бедной, неизвестного происхождения, рыбацкой семьи. В селах вообще очень плохо приживаются новые люди. О них рассказывают небылицы, пускают сплетни и слухи. Это же произошло и с Комаровыми. Еще и через несколько десятилетий многие обязательно прибавляли к их фамилии обозначение «темрючане», а значит, вроде бы не ахтарские, потому моя мать была категорически против нашего брака. А это не улучшало отношений между моей будущей женой и матерью. Домой к нам Вера
Иной раз я думаю: сколько поколений будет объедаться наш народ, даже если получит ровное и стабильное снабжение всеми необходимыми продуктами? Ажиотажный спрос, которым славится наша торговля, пришел к нам и из глубины столетий и из недавних десятилетий, когда над человеком, подобно его первобытному предку, постоянно висела угроза голодной смерти. «Главголод» — такое почетное наименование дал Сталин Постышеву, посылая его на Украину.
Жил я себе и не тужил, подумывая о женитьбе на любимой девушке, хотел стать рыбным спецом, построить хороший дом и прожить спокойно жизнь в родных Ахтарях. Не знал я, что кто-то свыше уже поплевывает на пальцы, чтобы перевернуть эту страницу моей жизни раз и навсегда, что доживаю я в родной станице последние деньки и никогда больше не вернусь сюда жить постоянно. Хотя подумывал об этом, но далековато все-таки увели меня от ахтарской тишины и покоя тропинки моей судьбы — как ножом отрезало. И можешь вернуться, а знаешь, что оставаться здесь ни к чему. Ни близких не осталось, ни дела серьезного. Ушли мои ахтарские дела… Будто растаяли под жарким дыханием неистовых лет. Пришлось мне искать свободу совсем в других краях.
В самом конце декабря 1930 года меня вызвали в заводской комитет профсоюза, все того же «Союзпищевкуса», и сообщили, вернее объявили, что поступило две путевки для учебы в столичном Мосрыбвтузе, и принято решение послать меня на учебу. Председатель профсоюза Матвей Сидоренко, старый красный партизан, напутствовал: «Поезжай на учебу, а вернешься — будешь директором нашего рыбзавода». Выезжать нужно было уже через пять дней — первого января 1931 года. Но ведь я был главным кормильцем семьи. Как проживут без меня мать, сестренка и двое братьев? На семейном совете долго судили-рядили, пока мать не сказала, что как-нибудь перекрутимся, а на учебу ехать надо. Тогда над всей страной звучало веление новых дорог и зов к освоению неизведанного, в институты шел массовый призыв рабочих от станка. Устранив с очередным потоком репрессий последних образованных людей, взялись, в массовом, ударном порядке, создавать новых. Невеста Вера сначала заплакала: уедешь, больше не встретимся, но потом согласилась, чтобы я поехал на учебу. Итак, мне выпадала дорога. Впервые в жизни. За пять рублей я купил фанерный чемодан типа «баул», в который, через боковой карман двадцать на двадцать сантиметров, сам чемодан не открывался, положил пару стиранного белья, больше не было, десяток соленой тарани, пару рыбца и судака, которые мне, расщедрившись, выписали на заводе. Благодатные времена Ивана Ивановича Котельникова, когда наша проходная была свободно проницаемой, канули в Лету. Охрана стояла хоть и голодная, но, под страхом отправки на Колыму, очень бдительная. В отдельный мешок мама уложила булку хлеба, большие кубанские пирожки-лапти с картошкой, горохом и тыквой, фасолью. Родня, кто что мог, принесли сала, еще пирогов и рыбы. Собралось полмешка продуктов, очень пригодившихся мне в Москве. А вот теплой одежды, которой у меня не было, в столице очень не хватало. Все мое теплое обмундирование состояло из новой формы рабочего холодильника, выписанной мне по указанию Яна Яковлевича Спресли: мохнатой шапки-ушанки, ватных штанов и фуфайки, а также юфтовых сапог с теплыми носками и портянками. Эта одежда и выручала меня в московские морозы. Не было у меня ни пальто, ни костюма, ни рубашек.
Проводы кого-либо в Ахтарях — событие неординарное, веселящее скучные будни. Пасмурным вечерком, на перроне ахтарского вокзала, к полному моему удивлению, образовался целый круг людей, пришедших меня проводить. Собралась родня, товарищи по комсомолу, просто рабочие рыбкомбината, конечно, Вера с отцом — Антоном Алексеевичем. Погомонили, пошумели, даже немножко пошутили, а там и поезд дал первый предупредительный гудок об отправке. Я принялся пожимать всем руки. Прозвучал второй гудок, под который я попытался поцеловать невесту, которая меня довольно решительно оттолкнула. На станции ударил колокол, я вошел в тамбур вагона, и вместе с третьим гудком поезд отъехал от перрона. Еще некоторое время я видел машущие руки и улыбающиеся лица людей, которые вроде бы даже завидовали мне — ведь, как известно, хорошо там, где нас нет. А я очень тревожился, не выйдет ли замуж моя невеста, которую я оставляю — даже сердце сжималось от тоски. Поезд потащил меня по ровной степи на Тимашевскую. Зима была бесснежная. Скоро красно-кирпичные строения ахтарского железнодорожного вокзала слились с пеленой сумерек. В двадцать лет я начинал новую страницу своей жизни.
Страница вторая.
Язык до Киева доведет
Хотя, конечно, до Киева меня довел отнюдь не язык, а скорее, умение помалкивать, очень ценившееся в те годы. И лежал путь на Киев через Москву и Севастополь. А пока мы с Семеном Логвиненко, рабочим холодильника, бывшим белым офицером, двигались на Ростов. В нашем поезде были вагоны одного типа — общие. Народу в них набивалось,
Москва встретила нас лютыми морозами. Облака пара, поднимавшиеся от людских толп и лошадиных морд, закрывали кумачевые, исписанные белыми буквами, транспаранты, которые были развешены всюду, истошно вопя и призывая: догнать, добить, построить, ликвидировать и мобилизоваться. Среди всего этого кумача ползли обледеневшие трамваи, маленькие и неудобные, облепленные людьми и сверху, и сбоку. Казалось чудом, что эти вагончики не переворачиваются. Это ехал на работу его величество рабочий класс, который немало потолкал нас, обалдевших от всего этого сельских парней, называя мешочниками и деревней. Мы помалкивали, чувствуя себя весьма неуютно в столице пролетариев всего мира — радуясь, что каким-то чудом удалось забраться с нашими пожитками в переполненный трамвай. На Садовом кольце пересели в трамвай номер восемь и минут через пятьдесят вышли на остановке Тимирязевская сельскохозяйственная академия — бывшее имение графов Разумовских. В свежепостроенном, еще даже не побеленном изнутри здании института — Мосрыбвтуза, нас встретил комендант общежития, мужчина в военной форме и с военными замашками. Например, стоило нам поинтересоваться, где же простыни, которыми следует накрывать матрасы, как он очень удивился: «Чаво!?» и объяснил, что простыни свои иметь нужно. Мы устроились отдыхать в холодной комнате на голых матрасах, а укрылись тоже матрасами. Проснулись промерзшие и отправились на первый этаж, в столовую. Там мы приступили к осваиванию прелестей социалистического общепита: «деликатес», поданный на первое, назывался московскими щами и состоял из вареной в горячей воде соленой капусты. Это варево имело весьма подозрительный вид и довольно противно пахло. На второе подавали слипшийся комок пшенной каши с вареной головой засоленной рыбы. Голод в стране вступал во все свои полные права. Люди умирали уже миллионами в ходе социалистических перестроек и реконструкции, осуществляемой безмерно безграмотными и жестокими попами марксистского прихода. Думаю, что неплохо бы было подавать эти деликатесы на стол товарищу Сталину, имевшему неизменно упитанный вид в самые тяжелые для народа времена. Немного позже один из моих однокурсников, Иван Кармаев, родом из Керчи, во время чаепития состоящего из пустого кипятка с неизвестно из чего сделанным куском хлеба, напоминавшим пластилин, который поваляли в соломе, с размаху ударил этим хлебом, застрявшим у него в горле, о фанерную столешницу, от которой кусок, спружинив, подскочил почти до потолка и истошно закричал: «Довел проклятый грузин!» Можно, конечно, обвинить Ивана в национальной ограниченности, но как объяснить, что в Грузии в то же время выдавали по килограмму прекрасного белого хлеба на едока в сутки? Ивана никто не «заложил», сеть осведомителей еще не была раскинута повсеместно, когда, немного позже, люди получали десять лет, за такую, например, частушку:
«Спасибо дураку грузину — одел нас в кирзу и резину».Нам выдали продовольственные карточки: четыреста грамм хлеба в день. Двести «глины», о которой я уже упоминал, чуда хлебопекарного искусства эпохи коллективизации сельского хозяйства и двести грамм белого, который мы съедали здесь же, не отходя от прилавка магазинчика, устроенного в церкви, находившейся на территории сельскохозяйственной академии, чтобы никто из голодающих не выдернул из рук. А «глину» клали в карман и с отвращением жевали весь день, забивая голод. По этим карточкам на месяц выдавали четыреста грамм селедки «иваси», двести грамм подсолнечного масла, двести граммов маргарина, который я увидел впервые в жизни, спички и махорку я отдавал ребятам. Да еще в буфете можно было утром съесть бутерброд: два кусочка черной, конской колбасы на тонком ломтике хлеба, с двумя стаканами чая — один чуть-чуть подслащенный. На ужин, состоявший из тушеной капусты или комка перловки, обычно уже не хватало денег. От такого питания все приуныли.
О гастрономических прелестях студенческого питания начала тридцатых годов, от которых люди умирали с голода, я еще расскажу. А пока нужно было сдать вступительные экзамены в институт. Солидные люди, институтские преподаватели, с сожалением и вроде бы даже сочувствием смотрели на наши каракули и слушали путанные, пятое через десятое, пояснения к ним. В традициях буржуазной профессуры, не привыкшей, в отличие от советской, плодить неучей, они дружно провалили всю сотню абитуриентов, единственным достоинством которых было рабоче-крестьянское происхождение. На следующий день вывесили список провалившихся, документально подтвердивший это обстоятельство. Голодные, но довольные, мы принялись собираться домой. Я сложил в знаменитый фанерный баульчик свои вещички, среди которых и опустевший мешок из-под харчей. Уже мечтал о встрече с невестой и кубанском борще. В таком же настроении были и другие ребята: в общежитии, впервые зазвучали смех и шутки.
Но не тут-то было: механизм социального переустройства общества крепко захватывал любого, кто имел неосторожность близко к нему подступиться. Как раз в это время в Мосрыбвтуз на выпуск инженеров-рыбников приехали члены Политбюро ЦК ВКП(б), первый секретарь Московского горкома партии Лазарь Моисеевич Каганович и нарком Пищепрома Анастас Иванович Микоян. Ректор института латыш товарищ Гольдман доложил Микояну, что контингент абитуриентов, провалившись, готовится к отъезду по домам. Микоян приказал всех нас задержать до особого распоряжения. Здоровенный латыш товарищ Гольдман вовсе этому не удивился, ведь именно тогда, после спровоцированного, как сейчас выясняется, дела Рамзина, шахтинского дела и процесса над Промпартией, был брошен лозунг: