Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
Шрифт:
…Ахтари встретили меня солнышком. Пели птицы, казалось, захлебываясь от удивления при виде того, каким худым и бледным приехал домой, еще недавно кровь с молоком, кубанский парень. Я прошелся на завод, где все было по-старому — шла напряженная путина. Ребята сумели вынести мне большого судака — удивлялись, отчего я такой худой. Будущие тесть и теща, по установившейся в их семье традиции, не угостили даже стаканом чая, не говоря уже о возможности высылать время от времени в Москву хотя бы по одному соленому судаку. Но любовь не обращает внимания на такие мелочи. Время от времени мне удавалось доставать на берегу у рыбаков по большому судаку, который мать жарила в собственном жиру, и я стал постепенно отъедаться. Дела в семье без меня пошли неважно. Мать уже болела, но не той болезнью, от которой умерла, как и ее мать, моя бабушка Дарья, раком пищевода, а просто очень устала от тяжелейшей жизни и мучилась гипертонией, которую тогда почти не лечили, если не считать пиявок.
Вот так вышло, что я сыграл в истории Ахтарского рыбзавода историческую роль. Как известно, одним из признаков движения вперед к социализму отцы-основатели нашего государства всегда считали смену вывесок учреждений. Так случилось и с Ахтарским рыбзаводом. Отныне он именовался Ахтарским рыбкомбинатом «Азчергосрыбтреста», и мне предстояло увековечить этот свершившийся в вышестоящих канцеляриях факт при помощи шести листов кровельного железа, трех банок краски и некоторого количества досок с рейками. Из всего этого подручного материала я соорудил аркообразную вывеску, которая буквами масляной краски, нанесенными по жести, возвещала о превращении завода в комбинат. Приехала подвода с комбината, куда я погрузил вывеску, и при помощи четырех рабочих закрепил ее над воротами, ведущими в почтенное учреждение. Штепа, подкативший на линейке — мягкой повозке на рессорах, влекомой парой лошадей, остался доволен моей работой и велел писать заявление, на которое наложил резолюцию: «Главбуху, тов. Ксенофонтову. Выплатить восемьдесят рублей». По поводу суммы Штепа объяснил мне: «Больше не могу!»
Полученные деньги я распределил следующим образом: шестьдесят рублей отдал матери, а двадцать рублей оставил на культурные мероприятия, заключавшиеся в хождении в кино на пару с невестой и совместном лузгании приобретаемых по цене пять копеек стакан крупных кубанских масляничных подсолнечных семечек. Целый месяц мы проводили за этим приятным занятием, курсируя в четырехугольнике между ахтарским вокзалом, городским садом, кинотеатром и берегом моря. Перспективы казались радужными: вместо четырехлетней учебы в Москве — окончание одногодичной летной школы, а значит, финансовая самостоятельность и возможность пожениться. Эта перспектива позволяла не замечать бедности и неустроенности.
Прошло время, и я снова отправился в пролетарскую столицу. Выехал из Ахтарей 25 мая 1932 года. В том же железнодорожном клубе города Москвы я появился утром 28 мая, а уже к вечеру с оформленными документами мы, пятьсот двадцать шесть человек, будущих курсантов, получив сухой паек: три банки консервированных овощей, банку рыбных консервов, грамм двести сахара-песка и буханку хлеба, выехали в Крым.
Паровоз заревел, на нас, сгрудившихся у открытых окон, пахнуло едкой угольной гарью, и скоро пролетарский Вавилон, населенный в достаточной мере деревенскими жителями из окружающих Москву областей, которые, так и не поняв, каким образом оказались столичными жителями, избрали из всех достоинств своего положения в основном лишь напористость да нахальство, скрылся из глаз. Великий город фактически превратился в огромную деревню, населенную сельской голытьбой, жадно готовой потреблять все подряд. Я почему-то вспомнил Ивана Бушмана, который подался учиться в военные юристы, — мой сотоварищ по очистке Красной площади, земляк-ахтарец. Пройдет десять лет, и Иван, военный юрист, сложит свою голову в одном из бесчисленных окружений, куда, на радость немцам, загонял наши войска «великий стратег».
Через двое суток мы подъезжали к Севастополю. Поезд остановился на станции Микензеевые горы. Часа в два ночи мы вышли на платформу. Крым поразил многих своей дикой и суровой красотой. Тогда он был мало похож на курорт. Подошли грузовики, в кузова которых мы и погрузились со своими пожитками. Около часа ехали по пыльной дороге и оказались на территории Качинской первой школы пилотов имени Мясникова. Школа была основана в 1912 году, здесь начинали учебу сначала восемь пилотов, а к моменту нашего приезда их штамповали уже тысячами. Кача — настоящее орлиное гнездо русских и советских асов. Сейчас училище,
Кача раскинулась на берегу Черного моря между долинами, по дну которых бегут речки Альма и Мамашай. А возле самой школы протекал небольшой ручеек Кача. Летная школа, расположившаяся километрах в двенадцати на север от Севастополя и принявшая название ручейка, представляла из себя солидный городок. Три больших двухэтажных дома, большие ремонтные мастерские, в которых даже изготавливали самолеты «Авро», близнецы того, который бомбил Ахтари и на котором вскоре мне пришлось немало полетать, мотороремонтные мастерские, рабочий поселок вольнонаемных, домиков на пятьдесят. На севере от школы был район, называемый «Сахалин», где жили техники и механики. К городку примыкало довольно обширное летное поле грунтового аэродрома, на краю которого высился первый в России ангар для самолетов: дугообразное строение, с двух сторон которого раздвигались ворота. В нем помещалось до тридцати самолетов «Авро» или «Р-1». Недалеко от ангара разместилось три небольших бокса, где нередко собирали, регулировали и проверяли самолеты перед тем, как их выкатывали на аэродром. Вся жизнь училища концентрировалась, как тело возле позвоночника, у единственной посыпанной гравием улицы, по которой мы маршировали под музыку и без оной, ходили в столовую и на полеты. Эта транспортная артерия была километра три длиной.
Первую ночь мы провели на втором этаже недавно построенной казармы, очень комфортабельного помещения со всеми удобствами: туалет, душ, Ленинская комната, каптерки. В помещениях проживало от двадцати до сорока человек. Койки стояли в один ярус, а набитые душистой соломой матрацы и подушки всегда прикрывало чистое белье. В полуподвале казармы размещалась столовая, а неподалеку были учебная часть, аудитории. К нашему удивлению, был предусмотрен и миниатюрный офицерский клуб с небольшой сценой и залом мест на шестьдесят.
С утра нам дали поспать, а затем подняли звуком армейской трубы и вывели на физзарядку в сквер на берегу Черного моря, выполнявший одновременно и роль плаца. Нам показывал упражнения инструктор по физкультуре Дмитрий Дмитриевич Доценко, живший потом в Киеве на улице 28-ми панфиловцев, и здоровенный атлет Усягин, прыгавший за восемь метров в длину. Мы минут пять поплавали в море, сквозь чистую воду которого переливалась красками галька. Здесь же стояла вышка-десятиметровка для прыжков в воду. В Ахтарях я получил неплохую физическую закалку, в частности освоил прыжки с высоты, прыгая с копра, которым били сваи для Ахтарского мола. Особенно нравилось мне крутить сальто, что я и сделал с десятиметровой высоты, сразу зарекомендовав себя хорошим спортсменом.
В казарме мы пожили недолго: дня через два нас перевели в разбитый неподалеку палаточный городок. Но самым ярким впечатлением первых дней в Каче, конечно, стала знаменитая летная норма № 5. Ей-Богу, мне показалось, что за такую еду не грех пожертвовать и свободой. Если человека долго морить голодом, то он начинает склоняться к подобной мысли. В столовой, где были накрыты столы на десять человек, мы садились по команде и ели все одинаковое, но уж ели впрок, в преддверии наступающего на страну голода. После московской голодухи мне очень запомнился первый завтрак, принесенный дежурным от нашего стола: полная миска прекрасного плова с бараниной, большая булка, называвшаяся тогда русской, с вложенными вовнутрь куском масла и куском сыра. Все это мы запили доброй кружкой кофе с молоком. Наша столовая представляла для вчерашних рабфаковцев восхитительное зрелище: сверкали медные, луженые внутри чайники, радовали глаз белые эмалированные кастрюли, хищно опускались в наваристую еду черпаки с загнутыми ручками. А уж запах! Когда впервые стояли строем возле столовой, то у многих от мясного духа закружилась голова.
И вообще, вся эта учеба, островок благополучия, здоровья и молодости среди страны, пораженной жесточайшим голодом, причины которого нам и не объясняли, мол, туговато, надо пережить, напоминала мне пир во время чумы. «Туговато» выражалось в том, что в стране была определена разнарядка, не хуже полпотовской, кто будет в будущем нужен пролетарскому государству, а кого можно оставить умирать с голода. Мы, тысяча с половиной отборных парней, будущая элита авиации, которой предстояло все выше и выше стремить полет наших птиц и сокрушать неприятеля в будущих войнах за счастье мирового пролетариата, были явно нужны. И потому, отгородив от мира границами нашей школы и воинской дисциплины, нас отлично кормили и на совесть учили романтическому ремеслу пилота, которое с самого начала, было прерогативой сильных и мужественных мужчин.