Русские старожилы Сибири: Социальные и символические аспекты самосознания
Шрифт:
Другой автор находит в многочисленных фактах отуземливания русских подтверждение своего мнения о своеобразном превосходстве русских над другими народами. Ср. следующую очень типичную цитату: «…там, где русским насельникам пришлось жить вместе с инородцами – в городе или в уезде, – уже в первый период заселения Сибири установилось между завоевателями и покоренными полное житейское общение: какой-нибудь племенной вражды, отчуждения мы совсем не замечаем. Подобное общение устанавливалось необыкновенною способностью русского человека к уживчивости с людьми… Русский человек легко ориентируется в каждой новой местности, умеет приспособиться ко всякой природе, способен перенести всякий климат и вместе с тем умеет ужиться со всякой народностью <…>; благодаря этой способности, помимо превосходства культуры, он быстро превращал в свою плоть и кровь всяких сибирских инородцев, хотя, конечно, и сам не вполне оставался тем, чем был до переселения в Сибирь» (Буцинский 1889: 334—335).
«Не вполне оставался» – весьма изысканное выражение для описания того, для чего другие авторы не находят иных слов, чем «деградация», «упадок», «одичание», «опустились», «выродились».
Еще один, более поздний автор также находит в ассимиляции русских некоторые плюсы: «Насколько чукчи великолепно приспособились к местным условиям, показывает то, что два встреченных нами американца, поселившись у них, перешли совершенно на чукотский образ жизни. Русские, по своей характерной национальной особенности, входя в соприкосновение с инородцами, быстро усваивают их язык и образ жизни» (Толмачев 1911: 100). Здесь факт приспособления к местному образу жизни трактуется уже как признак, во-первых, идеального соответствия этого образа жизни окружающим природным условиям и, во-вторых, – признаком здоровья приспосабливающегося человека. [35]
Сюда же примыкает и такая позиция, сформулированная, правда, несколько позже: «Русские в значительной степени перемешались с камчатской кровью, усвоили от камчадал
Виллард Сандерлэнд собрал в своей статье (Sunderland 1996: 821—823) достаточно убедительный перечень всех возможных объяснений, к которым прибегали ученые конца XIX – начала XX века для объяснения феномена отуземливания русских – феномена «неправильной ассимиляции», которой теоретически быть не должно. Прежде всего ее объясняли демографически: процент русских среди инородцев был слишком низок, их поселения слишком малы. Объясняли ее и окружающей обстановкой (environmentalist): русские поселки были изолированы, природа – сурова и недружелюбна, а туземцы – агрессивны и многочисленны. Объясняли также низким уровнем, культурной отсталостью самих русских переселенцев, контакт которых с туземцами привел в ряде районов к ассимиляции русских, а не туземцев потому, что был контактом равных, а не более цивилизованных с менее цивилизованными. [36]
Все эти точки зрения порождали и такие, уже упоминавшиеся, идеи, что туземцы в данных природных условиях имели определенное материальное преимущество перед русскими поселенцами – и поэтому русские, будучи по природе уживчивы и переимчивы, воспринимали элементы туземного быта.
Попытки объяснения этих явлений более или менее прекратились в России к середине 1930-х годов, когда окончательно сформировалась, застыла и окаменела знаменитая схема советской этнографии «нации – национальности – народности – этнографические группы» (см.: Крюков 1989). Это «номиналистское» направление [37] представляет собой, по мнению Дэвида Андерсона, «дальнейшее развитие старого подхода официальной этнографии, согласно которому не только необходимо ранжировать группы, но и подданные или граждане должны однозначно принадлежать к одному, и только одному, определенному народу» (Андерсон 1998: 93) – независимо от того, что говорят сами эти подданные. Для этого подхода явления, подобные рассматриваемым в данной книге, представляли определенное неудобство: согласно теории, общность может быть либо «русской», либо «туземной» – к промежуточным, текучим, переходным, неустойчивым формам эта теория относится с подозрением. Когда такие формы бьют в глаза – ссылаются на традиционную этнографическую терминологию, ср.: «Сейчас русские старожилы-марковцы (их в совхозе несколько семей) живут среди численно превосходящего их русского пришлого и чукотского населения. Марковцев по традиции числят чуванцами и юкагирами …» (Гурвич 1966: 258; выделено нами). Непреодоленное наследие эволюционизма, крепко усвоенная иерархия народов и культур по степени цивилизованности, почти бессознательно регулирующая мысль ученых, сказывается практически во всех работах этого времени. Даже такой представитель точной науки (физической антропологии), как В.В. Бунак, позволяет себе следующие замечательные проговорки: «На южной лесостепной окраине Западной Сибири татарские селения, окруженные русскими деревнями, частично денационализировались (т. е. переставали быть татарскими. – Авт .) и вливались в русскую этническую среду. В Якутии и на северо-востоке Сибири <…> происходил обратный процесс – слияние потомков русских поселенцев с якутами или эвенками» (Бунак 1973: 173; выделено нами). Слияние татар с русскими – это один процесс, а слияние русских с эвенками – обратный … Необыкновенно все-таки устойчивая модель – лестница эволюции.
Другой исследователь Севера, В.А. Туголуков, пишет, что чуванцы не представляют собой единой народности ни в языковом, ни в культурном и бытовом отношении. Их можно квалифицировать как своеобразную этнографическую группу , занимающую промежуточное положение между юкагирами, северо-восточными палеоазиатами (коряки и чукчи) и русскими старожилами. Сами чуванцы считают и называют себя именно чуванцами (Туголуков 1975: 189). [38]
Из интересующих нас групп индигирщики, и прежде всего русскоустьинцы, отчетливо противопоставлены по параметру этничности камчадалам, марковцам и колымчанам. Относительно этнической принадлежности жителей Русского Устья у исследователей начала ХХ века никаких сомнений нет: перед нами – русские, которые полностью сохранили русский язык, что сильно отличает их от других русских в Якутии. Причем дело тут не в удаленности и изолированности поселения: «Если вспомнить, что в селе Казачьем (в устье реки Яна. – Авт .) население русское сконцентрировано гуще и все же поддалось значительно сильнее якутскому влиянию, то остается только удивляться индигирским русским, сохранившим так хорошо свою национальность и даже имевшим сильное влияние на окружающую среду»: окружающие их инородцы не только понимают, но и говорят по-русски, в отличие от других районов Якутии, где полностью царит только якутский язык (Скворцов 1930: 409—410).
В.М. Зензинова, когда он впервые попал в Русское Устье (в ссылку), поразило, что тут «натуральная Россия». Он также пишет о необыкновенной национальной устойчивости русскоустьинцев, которые не поддаются инородческому влиянию, в отличие от прочих русских в Якутии, и даже подчиняют инородцев своему влиянию, заставляя якутов и юкагиров говорить по-русски, соблюдать русские обычаи и носить русскую одежду (Зензинов 1914в: 13) [39] . Однако Зензинов отмечал и некоторые инородческие элементы в культуре и быте русскоустьинцев; его наблюдения, хотя и высказанные между прочим и вскользь, сильно отличаются от того, что писали другие исследователи. Он пишет, используя традиционную риторическую фигуру народников: «Приняв, как все славяне, обряды христианства, он [индигирец] сохранил душу язычника» (Зензинов 1913: 196), – т. е., по-видимому, эту фразу следует читать так, что язычество индигирцев – не благоприобретенное от контактов с инородцами, а глубоко спрятанное дохристианское язычество славян, проступившее на поверхность в тяжелых условиях изоляции и под влиянием иноэтнического окружения.
И лишь в середине ХХ века русских, живущих на Индигирке, перестали называть русскими: с приходом в эти районы тысяч новопоселенцев, ехавших «осваивать Север», для обозначения русскоустьинцев появился термин «местнорусские» (Гурвич 1953: 33; Попова 1984: 57); этот термин будет подробно рассмотрен ниже.
Похожее положение, хоть и со своими особенностями, сложилось у колымчан. Что касается камчадалов или марковцев, то ситуация здесь другая. Покажем это на примере марковцев: что писали ученые XIX – начала XX столетия конкретно об этничности марковцев? Кем были марковцы в глазах исследователей? Одна из версий принадлежит А.П. Сильницкому: «Марковцы – это потомки первых завоевателей Анадырского края, казаков, оставшихся здесь на постоянное жительство. Северные казаки, вступая в браки с инородческими женщинами, имели детей с примесью инородческого типа, который, переходя из рода в род, сделал Марковца трудно отличаемым, по лицу, от чукчи и других инородцев. Но <…> марковец вполне сохранил язык своих предков, их веру и обычаи; сохранил он старинные русские песни, сказки и пословицы» (Сильницкий 1897: 22).
Практически одновременно с Сильницким в этих краях путешествовал и другой исследователь, оставивший замечательное описание Анадырской округи, А.В. Олсуфьев. На тот же вопрос он отвечает противоположным образом: [Марковцы – это] «люди <…> которые, будучи по природе своей инородцами, раз приняли русский язык, обычаи и поверия, крепко держатся на этой почве и выказывают замечательную устойчивость. <…> [Сноска: „…до сих пор они официально не называются русскими, а носят инородческие наименования – чуванцев, юкагирей, ламутов и пр., хотя более столетия не знают другого языка, кроме русского“.] По духу своему они более русские, чем где бы то ни было в северо-восточной Сибири. У них в целом сохранились старинные казачьи песни, сказки, былины, всюду давно забытые; в обрядах <…> они тоже сохранили много мелочей, уже давно утратившихся в нашем крестьянстве. Хотя и уцелели некоторые предрассудки, а также сказки, очевидно, инородческого происхождения, но таких сравнительно очень немного» (Олсуфьев 1896: 73—74).
Другой путешественник, Г. Майдель, пишет о жителях Маркова так: «Эти инородцы совершенно обрусели и едва знают свой собственный язык; в особенности чуванский язык можно считать совершенно исчезнувшим, потому что единственный человек, его знавший, старик 117 лет от роду, умер за несколько лет до моего посещения Маркова» (Майдель 1894: 190). «Чуванцы, собственно говоря, уже и перестали существовать как народ <…> мне не удалось найти в этом племени ни одного человека, который знал бы свой родной язык» (там же, 63).
Одно из наиболее подробных описаний процесса формирования населения Маркова дает Н.Л. Гондатти [40] . В работе «Оседлое население…» он выделяет три компонента марковского
А вот высказывания двух ученых, писавших о старожилах во второй половине ХХ века: «…оседлое население Анадыря – потомки русских мещан и крестьян, смешавшиеся с оседлыми юкагирами и эвенами, – в целом унаследовало архаический юкагирский тип хозяйства, но сохранило русский язык, русские и юкагирские особенности быта. Таким образом, в бассейне Анадыря в XIX в. возник вновь оазис русской старожильческой культуры, схожей с культурой русских севера Якутии» (Гурвич 1966: 203). «…территориальная и экономическая, языковая и культурная общность народов северо-восточной окраины, как известно, [сложилась] еще задолго до революции [и завершилась] появлением новых этнических групп – камчадалов, русскоустьинцев, марковцев, которые характеризуются своеобразной русской культурой» (Браславец 1975: 166).
Итак, кто же они? Потомки казаков, чьи дети физически неотличимы от инородцев, или обрусевшие инородцы, принявшие русский язык и обычаи? Или потомки русских мещан и крестьян, смешавшиеся с юкагирами и эвенами? Или группа неоднородна и в ней выделяются русские, совершенно обрусевшие чуванцы, ламуты, юкагиры и почти совсем не обрусевшие чукчи? Или это новая этническая группа – марковцы (камчадалы, колымчане, походчане), для которой тем не менее характерна «русская культура»? Очевидно, что в рамках традиционной этнографии ответа на этот вопрос не существует: марковцы не вписываются ни в одну из предусмотренных в этой традиции ячеек.
Редкие голоса, призывавшие вообще отказаться от этнических (племенных, родовых) классификаций «сибирских инородцев» (включая сюда и старожильческие группы), были, насколько можно судить, практически не услышаны. Мы имеем в виду интересную работу В.В. Солярского, который аргументированно доказывает, что к началу ХХ века инородцы под давлением русской колонизации и других причин в значительной мере перемешались друг с другом, границы между группами оказались размыты, разные группы образуют общности по хозяйственным и семейным интересам, при этом связи с сородичами слабеют и даже вовсе исчезают (Солярский 1916:6). Изменившиеся условия экономической и правовой жизни инородцев, пишет автор, требуют того, чтобы их административное устройство было «организовано не на родовом, а на территориальном начале» (там же, 7; выделено нами).
Как ни странно, ближе всех к современному взгляду на проблему подошел не этнограф, а врач Н.П. Сокольников, работавший в Маркове в 1910-е годы. Все оседлое население Маркова, пишет он, «давно слилось в однообразную массу и по обличью, и по вере (православные с конца XVII и начала XVIII столетия), и по языку (русский, но особого произношения), и по нравам, обычаям и приемам. Все находятся между собой в различных степенях родства или свойства <…>. Поэтому всех их принято называть марковцами…» (Сокольников 1927: 121). Здесь не прослеживается идея ассимиляции в ту или иную сторону, вместо нее предложена идея «слияния»; автор не характеризует получившуюся в результате группу ни как «обрусевших туземцев», ни как «отуземившихся русских» – т. е. не стремится вписать ее в существующую этнографическую сетку. Вместо этого врач Сокольников без особых колебаний пользуется самоназванием членов группы как этнонимом для наименования территориальной группы людей – не теоретизируя и не вникая в современную ему социологическую полемику – и точно попадает в понятийную систему, которая станет общепринятой только лет 50 спустя.Старожилы в официальных классификациях
Любое государство сталкивается с необходимостью тем или иным образом классифицировать своих граждан. Чем больше степень бюрократизации государства, тем более жесткой оказывается эта классификация, тем большее число критериев для нее выбирается. Российское государство всегда было (и до сих пор остается) одним из государств, в которых степень жесткости принципов социальной стратификации, «зарегулированности» отношений между различными социальными группами населения, с одной стороны, и всех этих групп с государством, с другой стороны, была столь высокой, что часто власти сами оказывались в тупике, если возникала ситуация, не укладывавшаяся в ими же придуманные жесткие схемы. Рассматриваемые в этой книге три case studies как раз ставили перед чиновниками задачи, решение которых требовало от них отступить от привычных схем. Социальный статус исследуемых групп на протяжении всей их истории был для государства камнем преткновения. Раздражающая чиновничий глаз неотчетливость, промежуточность этих групп побуждала власти искать и находить всевозможные решения. Однако, несколько забегая вперед, можно сказать, что, как и всегда, когда государственная бюрократическая машина оказывалась перед необходимостью творчески подойти к делу, результат оказывался неудовлетворительным.
Существовал целый ряд обстоятельств, осложнявших решение этой задачи. До революции 1917 года, отменившей сословное деление (а точнее, до начала 1930-х годов, когда сословия были официально заменены на классы: рабочий класс, колхозное крестьянство плюс прослойка советской интеллигенции), власти еще как-то справлялись с классификацией по сословному принципу. Население вновь освоенных территорий было приписано (часто достаточно произвольно) к тому или иному сословию: дворяне, казаки, мещане, крестьяне (до 1861 года еще и дворовые). Хуже обстояло дело с другой частью задачи – определением этнической принадлежности. Российское государство всегда брало на себя функции официального «социального антрополога», распределяя многочисленные этнические группы, живущие на его действительно «необъятных просторах» по клеточкам составленной в чиновничьих канцеляриях таблицы (эта «государственная этнография», в свою очередь, не могла не влиять на академический дискурс, см. выше). Если живые люди не помещались в таблицу, то вопрос решался не в пользу людей, а в пользу таблицы. После большевистской революции 1917 года положение даже усугубилось: во всех анкетах, удостоверениях личности и, наконец, паспортах появилась графа «национальность». При этом имелось в виду не гражданство (принадлежность к какой-либо стране), а то, что, пожалуй, точнее всего было бы назвать официальной этнической принадлежностью, которая чаще всего сводилась к фиксации этнического происхождения [41] . Если родители новорожденного были разной национальности (этнического происхождения), то обычная практика сводилась к тому, что оба родителя с указанием их национальности записывались в свидетельство о рождении, а ребенок получал национальность по выбору родителей. Как правило, выбиралась одна из родительских национальностей, хотя в отдельных случаях допускался выбор одной из национальностей бабушек-дедушек: «Гражданин, обратившийся в органы ЗАГС за присвоением (изменением) национальности, должен знать свою родословную хотя бы до третьего колена: дочь – мать – бабушка; сын – отец – дедушка. При наличии записи, что в роду существуют родственники национальность камчадал или итльмен (так. – Авт .), отдел ЗАГС имеет возможность вынести заключение об исправлении в актовых записях национальности в соответствии с Законом РФ „О регистрации актовых записей“» (Инструкция Камчатского областного ЗАГСа; цит. по: Жилин 2000).
Впрочем, рекомендации для работников ЗАГСов в советский период, кажется, были довольно расплывчатыми, что давало им определенную «свободу творчества». Ср. следующую цитату из работы С.И. Николаева, посвященной выбору национальности в смешанных семьях Якутии: «Фактически в настоящее время за детей выбор [национальности] делают родители при составлении различных списков официального порядка. По достижении шестнадцатилетнего возраста ребенок имеет право делать выбор, но редкие меняют то, что уже было однажды записано. Родители же выбор национальной принадлежности своего ребенка определяют по роду занятий (если охотник-оленевод, то эвен или эвенк, если скотовод, то якут), национальной принадлежности отца или матери, общепринятому мнению или языку одного из членов семьи» (Николаев 1967: 77).
Посмотрим, как решалась задача определения статуса в трех рассматриваемых нами случаях.
Русское Устье
Случай с индигирскими жителями в административном отношении был, пожалуй, самым простым, так как местное население представляло собой, с точки зрения чиновников, единообразную картину. Даже в сословном делении не было никакой градации – все местные жители были записаны мещанами. Интересно, что в условиях почти полной изоляции от остального мира и полного отсутствия каких-либо других сословий навязанное государством слово мещане , кажется, стало восприниматься как «официальное самоназвание» [42] , которым полагалось отрапортоваться при встрече с начальством. Приведем слова, адресованные Биркенгофу (который, конечно, воспринимался как приезжий начальник) ожогинцами: «Если кто к нам в дом войдет и чаю не попьет или не закусит, нам, месянам , быдто бы обидно» (Биркенгоф 1972: 23). Показателен приведенный А.Г. Чикачевым рассказ о том, как в 1928 году на заимку Стариково приехал начальник из Якутска: «На вопрос, кто здесь проживает, наш старик, выйдя на середину избы, чинно представился – Верхоянский мещанин Алексей сын Саввич господин Черемкин! – Теперь у нас господ, дворян и мещан нет. – А куда подевались господа верхоянские мещане? – Приезжий долго и бестолково то на русском, то на якутском языке объяснял, что слова „мещанин“, „господин“ нельзя произносить. Они отменены. Но упрямый старик ворчливо стоял на своем: – Как это нас отменили, ведь мы, мещане, все живы и здоровы?!» (Чикачев 1998: 138).