Русские в начале осьмнадцатого столетия
Шрифт:
— Я знаю, матушка, что Ольга Дмитриевна взросла на руках у вашего братца Максима Петровича и всеконечно должна во всем ему повиноваться, да неужели он отбракует такого жениха, как мой племянник?
А Бог весть, Данила Никифорович. Максим Петрович человек нравный, не очень долюбливает нынешнюю молодежь, и коли он забрал себе в голову выдать племянницу за человека, который так же, как он, придерживается старины, бороды не бреет и в немецком платье не ходит, так не прогневайтесь!.. Он любит Оленьку как дочь родную, да зато хочет, чтоб и она его слушалась как отца родного.
— Ну, делать нечего, — надобно будет скакать к нему в деревню. А вы уж, Аграфена Петровна, сделайте милость, скажите об этом вашей
— Что вы, Данила Никифорович, стану я об этом говорить Оленьке!.. Коли дело пойдет на лад, успею сказать и тогда, а коли из этого ничего не выйдет, так лучше, чтоб она вовсе не знала, что Василий Михайлович за нее сватался. Может статься, он и теперь ей нравится, да это все пе то: мало ли молодцев на свете, обо всех плакать не станешь, а жених… сохрани Господи! да его век не забудешь!
— Правда, матушка, правда!.. Ну, дай Бог вам здоровья, — разумный вы человек, Аграфена Петровна!.. Да что и говорить: в этих делах наш брат мужчина не токмо перед вами — да и перед всякой женщиной дурак дураком!
В комнату вошел или, лучше сказать, вбежал слуга, он растворил настежь обе половинки дверей и проговорил торопливым голосом:
— Государыня Аграфена Петровна, Максим Петрович изволил приехать!
Ханыкова вспыхнула, Данила Никифорович также смутился.
— Здравствуй, сестра! — сказал Прокудин, входя в комнату.
— Ах, батюшка братец! — вскричала Ханыкова, кидаясь на шею к Максиму Петровичу, — вот уж я никак не ожидала…
— Я думаю, что не ожидала, — молвил Прокудин, взглянув исподлобья на Данилу Никифоровича. — Что, матушка, видно, не в пору гость хуже татарина?
— Ах, братец, боитесь ли вы Бога? Ну можно ли этак шутить!.. Как жаль, что Оленьки нет дома; она поехала с мамушкой в город кой-что себе купить, сейчас воротится.
— Здорово, друг сердечный! — сказал Данила Никифорович, подходя к Прокудину. — Ну что ты на меня смотришь?
— Да вот гляжу, батюшка! Откуда Господь шлет мне такого сердечного друга?
— Скажи пожалуйста!.. Так ты по голосу-то меня не узнаешь?
— Господи, Господи! — вскричал с ужасом Прокудин, — Данила Никифорович!
— Да, любезный, это я…
— Ты?.. Да, нет, нет! Это демонское наваждение!.. В этом немецком кафтане… с бритой бородою!.. Фу, батюшки, в глазах позеленело, ноги подкосились! — прибавил шепотом Максим Петрович, опускаясь в кресла, которые ему пододвинула Аграфена Петровна.
— И, любезный! — сказал, садясь подле него, Данила Никифорович, — есть от чего ногам подкоситься!
— Ну, — промолвил Максим Петрович, — этого-то уж я никак не ожидал!.. До меня слухи дошли, что сестра водит хлеб-соль с немцами и что они, проклятые, каждый день к ней таскаются. Ну, так и есть, подумал я, вот уж один немец налицо! Немец!.. Данила Никифорович!
— Эх, полно, Максим Петрович! Ну, что, в самом деле: погневался, пожурил, да и будет!
— А что, старинный друг и приятель, — продолжал Прокудин, — скажи-ка мне по совести… О, Господи! и спросить-то страшно… Да уж так и быть — режь одним разом!.. Что ты, Данила Никифорович, веру переменил?
— Веру?.. Что ты, что ты, перекрестись!
— Так еще не переменил? Слава тебе Господи!
— Помилуй, с чего ты взял?..
— С чего? Да не прогневайся, коли наш брат, старик, без всякого принуждения, а по своей собственной охоте пойдет на такое дело, так поневоле подумаешь, что ему в немецкую кирку захотелось.
— Эх, любезный!.. Ну как тебе не совестно, человеку умному, такие речи говорить? Да неужели по-твоему вся сила православия в нашей бороде? И коли я, по каким ли есть причинам…
— Так сделай милость, — подхватил Прокудин, — скажи мне, ради чего ты изволил оскоблить свою бороду?
— Изволь, скажу. Не знаю, захочешь ли ты понять меня, а коли захочешь, так поймешь. Господь Бог
— Вот подлинно — век живи, век учись! — прервал Прокудин. — Недавно один премудрый молокосос толковал мне, что немцы — солдаты, а мы, русские — новобранцы; теперь ты мне изволишь говорить, что мы все, старики, безграмотные ребятишки и что нас, дураков, складам учат… Спасибо, любезный!
— Да это я говорю так, Максим Петрович, наприк-лад…
— И нечего сказать, — красно говоришь. А все-таки я не знаю…
— Зачем я бороду обрил? А вот послушай. На прошлой неделе завернул ко мне приятель, Иван Дндреевич Бухвостов, и рассказал, что было при нем в Воронеже, когда государь Петр Алексеевич изволил там находиться. В самый день светлого воскресенья Александр Данилович Меншиков обрил всем магистратским членам бороды и одел их в немецкое платье. В соборе, у заутрени, государь, увидя их в этом наряде, так обрадовался, что с ними первыми похристосовался, благодарил, что они его для такого великого праздника порадовали, пригласил к своему столу, пил за их здоровье и во весь тот день был так весел, что и сказать нельзя. Вот у меня и пошло бродить в голове; думаю про себя: «Что это государю нашему так полюбилось немецкое платье?» Думал, думал, да вот что мне пришло на мысль: хоть я не ведаю, почему наш премудрый государь желает, чтоб мы все одевались по-иноземному, а уж верно тут что-нибудь да есть! Не стал бы он так налегать на это, кабы тут не было никакой пользы. Я стар, живу на покое, ни на что ему не пригоден, так дай же я ему, нашему батюшке, хоть этим послужу. Авось, глядя на меня, и друтие тем же его потешат. Вот я заказал себе немецкое платье, а как мне вчера его принесли, так послал за цирюльником, да и отмахнул себе бороду. Ну, понимаешь ли теперь, для чего я — твоими же словами скажу — оскоблил себе бороду?
__ Понимаю, любезный! Ты уверен и не сомневаешься, что государь Петр Алексеевич знает лучше всякого, что для нас пригодно и полезно и что он, как истинный царь русский, любит свой народ паче всего на свете…
— Да! Видит Бог, я это думаю.
— Хорошо, любезный. Ну, а если б ты думал совсем друтое? Если бы ты верил и не сомневался, что государь Петр Алексеевич, попущением божиим и в наказание за тяжкие грехи наши, предался вовсе немецкой прелести и любит не свой православный народ, а немцев, голландцев и всяких других еретиков, которые теперь, словно саранча, обсели всю землю русскую, так и ты бы, Данила Никифорович, так же, как я, стал чтить государя Петра Алексеевича как помазанника Божия и повиноваться беспрекословно его царским указам, но, уж верно, ты для его потехи не нарядился бы каким-нибудь заморским шутом и не стал бы кланяться в пояс всякому немецкому колбаснику потому только, что он немец.